Для школьников и родителей
  • Главная
  • Из бумаги
  • «"Лесная колдунья" Олеся в одноименной повести А. Куприна. А.И. Куприн "Олеся": описание, герои, анализ произведения Кто написал рассказ олеся

«"Лесная колдунья" Олеся в одноименной повести А. Куприна. А.И. Куприн "Олеся": описание, герои, анализ произведения Кто написал рассказ олеся

Сочинение


По жадности все захватить и на все откликнуться хотя бы мелочью, пустячком, по жадности "вжиться в жизнь", вернее - еще раз пережить, вернуть невозвратное, побыть с людьми - этот художник не знает себе равных. Он постоянно стремится "заглянуть, что там внутри", он испытывает наслаждение "подержать в руке живое, горячее человеческое сердце и испытать его биение". В. Львов-Рогачевский

Любимые герои А. И. Куприна - артисты, борцы, клоуны, рыбаки и лесники, рабочие и фабриканты, вольные бродяги - люди, близкие к природе, сохранившие духовное здоровье, свежесть и чистоту чувства, нравственную свободу. Именно таков по Куприну идеал "естественного человека", свободного от влияния уродующей буржуазной цивилизации. Противопоставление буржуазно-мещанского мира миру природы и любви, как вечного светлого начала, которое способно возвысить душу любящего, становится главной темой его творчества. Эта идея каждый раз воплощалась писателем по-новому, но внутренний смысл основного конфликта всегда оставался одним и тем же - столкновение естественной красоты и искренних чувств с уродливостью и бездуховностью современного общества. На эту же тему в 1898 году была написана "Олеся" - повесть о лесной "ведунье", "дикарке", выросшей вдали от современной городской цивилизации и потому сохранившей естественные человеческие качества.

Олеся - "дитя природы", экзотический цветок, выросший в полесской глуши. В ее облике нет ничего похожего на местных перебродских "дивчат": в ней чувствуется естественность, непосредственность, внутренняя свобода и чувство собственного достоинства. В ее образе есть и лукавство, и властность, и наивность. Она насмешлива, горда и независима. Эта "высокая брюнетка лет около двадцати - двадцати пяти" была необыкновенно хороша собой, держалась она "легко и стройно" и, конечно, произвела на героя-рассказчика неизгладимое впечатление. Вот как описывает ее Иван Тимофеевич после первой встречи: "Просторная белая рубаха свободно и красиво облегала ее молодую, здоровую грудь. Оригинальную красоту ее лица, раз его увидев, нельзя было позабыть, но трудно было, даже привыкнув к нему, его описать. Прелесть его заключалась в... больших, блестящих, темных глазах, которым тонкие, надломленные посредине брови придавали неуловимый оттенок лукавства, властности и наивности; в смугло-розовом тоне кожи, в своевольном изгибе губ, из которых нижняя, несколько более полная, выдавалась вперед с решительным и капризным видом". Когда Олеся улыбалась, ее красивое лицо неожиданно менялось: "Прежней суровости в нем и следа не осталось: оно вдруг сделалось светлым, застенчивым, детским". Автору нравится "то суровое, то лукавое, то сияющее нежной улыбкой лицо", нравится "ее молодое тело, выросшее в приволье старого бора так же стройно и так же могуче, как растут молодые елочки, ее свежий голос, с неожиданными низкими бархатными нотками", нравится ее "врожденная изящная умеренность" и "гордая уверенность в своих силах". Нравится, как легко эта девушка управляется с работой, ловко и красиво прядет: "Эта работа, Такая простая на первый взгляд, но, в сущности, требующая огромного, многовекового навыка и ловкости, так и кипела в ее руках: они загрубели и почернели от работы, но были невелики и такой красивой формы, что им позавидовали бы многие благовоспитанные красавицы".

Иван Тимофеевич очарован Олесей, но его очаровала не только внешняя красота девушки и ее ловкость в работе, а также и "ее цельная, самобытная, свободная натура, ее ум, одновременно ясный и окутанный непоколебимым наследственным суеверием, детски невинный, но и не лишенный лукавого кокетства красивой женщины". И герой "поневоле убеждался, что для своей среды, для своего воспитания... она обладала изумительными способностями". Ее "первобытное, яркое воображение" занимало многое: страны и народы, явления природы, устройство Земли и Вселенной, ученые люди и большие города. Но сама Олеся никогда бы "не променяла своего леса" на город, где ее все пугает, где все чужое.

Когда "лесная колдунья" нагадала своему новому знакомому "большую трефовую любовь" и рассказала, что может предугадать близкую смерть человека (это ей передалось от матери и бабки), в "ее неподвижно остановившихся глазах с расширившимися зрачками отразился какой-то темный ужас, какая-то невольная покорность таинственным силам и сверхъестественным знаниям, осенявшим ее душу". Хотя о любви между Олесей и Иваном Тимофеевичем "не было сказано еще ни слова", очень скоро быть вместе для них "уже сделалось потребностью". И часто в молчаливые минуты, когда их взгляды "нечаянно и одновременно" встречались, Иван Тимофеевич видел, "как увлажнялись глаза Олеси и как билась тоненькая голубая жилка у нее на виске". Олеся чувствовала, что необходимо расстаться с Иваном Тимофеевичем. Но, как и в других произведениях Куприна, жизнями героев управляет судьба. Это самой судьбой была предопределена и короткая яркая любовь, вспыхнувшая между героями, и их скорая разлука. Именно это сказали Олесе карты и потому так затуманивался ее взор. Зная, что любовь к Ивану Тимофеевичу принесет ей "много горя", Олеся решилась было прекратить встречи, но разлука во время его болезни доказала силу их чувства и невозможность расставания. После болезни, придя к Олесе, Иван Тимофеевич увидел на лице девушки недоумение, испуг, тревогу и нежную сияющую улыбку любви. Разговор окончательно определил их отношения - любовь, которая не хочет думать ни о судьбе, ни о чем больше. Олеся предчувствует свое будущее, но ничего не боится, она дорожит краткими мгновениями любви. "Что бы потом ни случилось, я не пожалею. Мне так хорошо... - говорит она, - что будет, то и будет, а я своей радости никому не отдам".

Зная, что надо уезжать, Иван Тимофеевич не может набраться сил сказать об этом любимой, откладывает свое признание до тех пор, пока девушка сама не почувствует неладное. Он готов жениться на Олесе, взять ее в город, но не представляет себе, как это возможно, и совершенно не думает о бабушке, которую нельзя оставить одну. Он ставит любимую перед трудным выбором. Олеся правильно определила характер Ивана Тимофеевича: добрый, но слабый человек, наивный, то нерешительный, то эгоистичный. Она же, несмотря на свою юность и доверчивость, часто кажется старше, проницательнее, мудрее его. Олеся принимает всю ответственность за их дальнейшую судьбу на себя, прекрасно понимая, чем это ей грозит. Ради счастья и благополучия любимого, не желая "связывать его по рукам и ногам", Олеся отказывается выйти замуж за Ивана Тимофеевича. Убеждая Олесю пойти в церковь, герой не обращает внимания на дурное предчувствие. Он искренне верит в милосердие Бога, но совершенно не думает о людях, которые ненавидят "ведьму" и не собираются принимать ее в свое общество. Олеся же так хочет сделать для него что-то приятное, что, вопреки своим убеждениям, готова пойти в церковь. Она думает не о себе, а о своем возлюбленном, трогательно беспокоится об изуродованной внешности, которая может не понравиться любимому. Олеся во всем случившемся винит только себя и жалеет лишь о том, что у нее нет ребенка от любимого человека.

После града, уничтожившего урожай, Олесе с бабушкой пришлось бежать из своей лесной избушки - сельчане никогда бы не поверили, что это не "ведьмы" наслали на них эту беду. Зная о предстоящем расставании, девушка намеренно не сообщает о нем любимому. Герой узнает о ее отъезде неожиданно, и единственной вещью, которая осталась ему "на память об Олесе и об ее нежной, великодушной любви", стала нитка ярких "красных бус, известных в Полесье под названием "кораллов"...

Многие герои Куприна лучше всего раскрываются, освещенные любовным чувством. В его повестях любовь бескорыстная, самоотверженная, не ждущая награды, любовь, для которой совершить любой подвиг ради любимого человека, пойти на мучение - радость. Но любовь эта всегда трагична, она заведомо обрекает любящие сердца на страдания.

Именно такая всепоглощающая трагическая любовь коснулась полесской "ведьмы" Олеси, которая полюбила "доброго, но только слабого" Ивана Тимофеевича. И в этой любви проявились все лучшие человеческие качества лесной красавицы. Эта наивная, доверчивая девушка оказалась нравственно выше образованного героя-мужчины, знающего жизнь лишь "теоретически", не предвидящего последствий своего эгоизма и безответственности.

Поэтизируя жизнь, не ограниченную современными социальными и культурными рамками, Куприн стремился показать явные преимущества "естественного" человека, в котором он видел духовные качества, утраченные в цивилизованном обществе.

В образе Олеси воплотились лучшие черты, присущие русскому национальному, характеру в женском типе: естественность, непосредственность, душевная щедрость, способность к глубокому искреннему чувству, самоотверженность, чувство долга и "гордая уверенность в своих силах" - то, что всегда отличало русских женщин, героинь А. С. Пушкина, И. С. Тургенева, Н. А. Некрасова и других выдающихся писателей.

Другие сочинения по этому произведению

«Любовь должна быть трагедией. Величайшей тайной в мире» (по повести А. И. Куприна «Олеся») Чистый свет высокой нравственной идеи в русской литературе Воплощение нравственного идеала писателя в повести «Олеся» Гимн возвышенному, первозданному чувству любви (По повести А. И. Куприна «Олеся») Гимн возвышенному, первозданному чувству любви (по повести А. Куприна «Олеся») Женский образ в рассказе А. Куприна “Олеся” Лобовь в русской литературе (по повести «Олеся») Моя любимая повесть А. И. Куприна «Олеся» Образ героя-рассказчика и способы его создания в повести «Олеся» По рассказу А. И. Куприна «Олеся» Почему любовь Ивана Тимофеевича и Олеси стала трагедией? Можно ли считать виновным в этом «ленивое сердце» героя? (по произведению А. И. Куприна «Олеся») Сочинение по повести Куприна «Олеся» Тема «естественного человека» в повести А. И. Куприна «Олеся»

А. И. Куприн

Мой слуга, повар и спутник по охоте – полесовщик Ярмола вошел в комнату, согнувшись под вязанкой дров, сбросил ее с грохотом на пол и подышал на замерзшие пальцы.

– У, какой ветер, паныч, на дворе, – сказал он, садясь на корточки перед заслонкой. – Нужно хорошо в грубке протопить. Позвольте запалочку, паныч.

– Значит, завтра на зайцев не пойдем, а? Как ты думаешь, Ярмола?

– Нет… не можно… слышите, какая завируха. Заяц теперь лежит и – а ни мур-мур… Завтра и одного следа не увидите.

Судьба забросила меня на целых шесть месяцев в глухую деревушку Волынской губернии, на окраину Полесья, и охота была единственным моим занятием и удовольствием. Признаюсь, в то время, когда мне предложили ехать в деревню, я вовсе не думал так нестерпимо скучать. Я поехал даже с радостью. «Полесье… глушь… лоно природы… простые нравы… первобытные натуры, – думал я, сидя в вагоне, – совсем незнакомый мне народ, со странными обычаями, своеобразным языком… и уж, наверно, какое множество поэтических легенд, преданий и песен!» А я в то время (рассказывать, так все рассказывать) уж успел тиснуть в одной маленькой газетке рассказ с двумя убийствами и одним самоубийством и знал теоретически, что для писателей полезно наблюдать нравы.

Но… или перебродские крестьяне отличались какою-то особенной, упорной несообщительностью, или я не умел взяться за дело, – отношения мои с ними ограничивались только тем, что, увидев меня, они еще издали снимали шапки, а поравнявшись со мной, угрюмо произносили: «Гай буг», что должно было обозначать «Помогай бог». Когда же я пробовал с ними разговориться, то они глядели на меня с удивлением, отказывались понимать самые простые вопросы и все порывались целовать у меня руки – старый обычай, оставшийся от польского крепостничества.

Книжки, какие у меня были, я все очень скоро перечитал. От скуки – хотя это сначала казалось мне неприятным – я сделал попытку познакомиться с местной интеллигенцией в лице ксендза, жившего за пятнадцать верст, находившегося при нем «пана органиста», местного урядника и конторщика соседнего имения из отставных унтер-офицеров, но ничего из этого не вышло.

Потом я пробовал заняться лечением перебродских жителей. В моем распоряжении были: касторовое масло, карболка, борная кислота, йод. Но тут, помимо моих скудных сведений, я наткнулся на полную невозможность ставить диагнозы, потому что признаки болезни у всех моих пациентов были всегда одни и те же: «в сере́́дине болит» и «ни есть, ни пить не можу».

Приходит, например, ко мне старая баба. Вытерев со смущенным видом нос указательным пальцем правой руки, она достает из-за пазухи пару яиц, причем на секунду я вижу ее коричневую кожу, и кладет их на стол. Затем она начинает ловить мои руки, чтобы запечатлеть на них поцелуй. Я прячу руки и убеждаю старуху: «Да полно, бабка… оставь… я не поп… мне это не полагается… Что у тебя болит?»

– В сере́́дине у меня болит, панычу, в самой что ни на есть сере́́дине, так что даже ни пить, ни есть не можу.

– Давно это у тебя сделалось?

– А я знаю? – отвечает она также вопросом. – Так и печет и печет. Ни пить, ни есть не можу.

И сколько я не бьюсь, более определенных признаков болезни не находится.

– Да вы не беспокойтесь, – посоветовал мне однажды конторщик из унтеров, – сами вылечатся. Присохнет, как на собаке. Я, доложу вам, только одно лекарство употребляю – нашатырь. Приходит ко мне мужик. «Что тебе?» – «Я, говорит, больной»… Сейчас же ему под нос склянку нашатырного спирту. «Нюхай!» Нюхает… «Нюхай еще… сильнее!..» Нюхает… «Что, легче?» – «Як будто полегшало…» – «Ну, так и ступай с богом».

К тому же мне претило это целование рук (а иные так прямо падали в ноги и изо всех сил стремились облобызать мои сапоги). Здесь сказывалось вовсе не движение признательного сердца, а просто омерзительная привычка, привитая веками рабства и насилия. И я только удивлялся тому же самому конторщику из унтеров и уряднику, глядя, с какой невозмутимой важностью суют они в губы мужикам свои огромные красные лапы…

Мне оставалась только охота. Но в конце января наступила такая погода, что и охотиться стало невозможно. Каждый день дул страшный ветер, а за ночь на снегу образовывался твердый, льдистый слой наста, по которому заяц пробегал, не оставляя следов. Сидя взаперти и прислушиваясь к вою ветра, я тосковал страшно. Понятно, я ухватился с жадностью за такое невинное развлечение, как обучение грамоте полесовщика Ярмолы.

Началось это, впрочем, довольно оригинально. Я однажды писал письмо и вдруг почувствовал, что кто-то стоит за моей спиной. Обернувшись, я увидел Ярмолу, подошедшего, как и всегда, беззвучно в своих мягких лаптях.

– Что тебе, Ярмола? – спросил я.

– Да вот дивлюсь, как вы пишете. Вот бы мне так… Нет, нет… не так, как вы, – смущенно заторопился он, видя, что я улыбаюсь… – Мне бы только мое фамилие…

– Зачем это тебе? – удивился я… (Надо заметить, что Ярмола считается самым бедным и самым ленивым мужиком во всем Переброде; жалованье и свой крестьянский заработок он пропивает; таких плохих волов, как у него, нет нигде в окрестности. По моему мнению, ему-то уж ни в каком случае не могло понадобиться знание грамоты.) Я еще раз спросил с сомнением: – Для чего же тебе надо уметь писать фамилию?

– А видите, какое дело, паныч, – ответил Ярмола необыкновенно мягко, – ни одного грамотного нет у нас в деревне. Когда гумагу какую нужно подписать, или в волости дело, или что… никто не может… Староста печать только кладет, а сам не знает, что в ней напечатано… То хорошо было бы для всех, если бы кто умел расписаться.

Такая заботливость Ярмолы – заведомого браконьера, беспечного бродяги, с мнением которого никогда даже не подумал бы считаться сельский сход, – такая заботливость его об общественном интересе родного села почему-то растрогала меня. Я сам предложил давать ему уроки. И что же это была за тяжкая работа – все мои попытки выучить его сознательному чтению и письму! Ярмола, знавший в совершенстве каждую тропинку своего леса, чуть ли не каждое дерево, умевший ориентироваться днем и ночью в каком угодно месте, различавший по следам всех окрестных волков, зайцев и лисиц – этот самый Ярмола никак не мог представить себе, почему, например, буквы «м» и «а» вместе составляют «ма». Обыкновенно над такой задачей он мучительно раздумывал минут десять, а то и больше, причем его смуглое худое лицо с впалыми черными глазами, все ушедшее в жесткую черную бороду и большие усы, выражало крайнюю степень умственного напряжения.

– Ну скажи, Ярмола, – «ма». Просто только скажи – «ма», – приставал я к нему. – Не гляди на бумагу, гляди на меня, вот так. Ну, говори – «ма»…

I

Мой слуга, повар и спутник по охоте – полесовщик Ярмола вошел в комнату, согнувшись под вязанкой дров, сбросил ее с грохотом на пол и подышал на замерзшие пальцы.

– У, какой ветер, паныч, на дворе, – сказал он, садясь на корточки перед заслонкой. – Нужно хорошо в грубке протопить. Позвольте запалочку, паныч.

– Значит, завтра на зайцев не пойдем, а? Как ты думаешь, Ярмола?

– Нет… не можно… слышите, какая завируха. Заяц теперь лежит и – а ни мур-мур… Завтра и одного следа не увидите.

Судьба забросила меня на целых шесть месяцев в глухую деревушку Волынской губернии, на окраину Полесья, и охота была единственным моим занятием и удовольствием. Признаюсь, в то время, когда мне предложили ехать в деревню, я вовсе не думал так нестерпимо скучать. Я поехал даже с радостью. «Полесье… глушь… лоно природы… простые нравы… первобытные натуры, – думал я, сидя в вагоне, – совсем незнакомый мне народ, со странными обычаями, своеобразным языком… и уж, наверно, какое множество поэтических легенд, преданий и песен!» А я в то время (рассказывать, так все рассказывать) уже успел тиснуть в одной маленькой газетке рассказ с двумя убийствами и одним самоубийством и знал теоретически, что для писателей полезно наблюдать нравы.

Но… или перебродские крестьяне отличались какой-то особенной, упорной несообщительностью, или я не умел взяться за дело, – отношения мои с ними ограничивались только тем, что, увидев меня, они еще издали снимали шапки, а поравнявшись со мной, угрюмо произносили: «Гай буг», что должно было обозначать: «Помогай Бог». Когда же я пробовал с ними разговориться, то они глядели на меня с удивлением, отказывались понимать самые простые вопросы и все порывались целовать у меня руки – старый обычай, оставшийся от польского крепостничества.

Книжки, какие у меня были, я все очень скоро перечитал. От скуки – хотя это сначала казалось мне неприятным – я сделал попытку познакомиться с местной интеллигенцией в лице ксендза, жившего за пятнадцать верст, находившегося при нем «пана органиста», местного урядника и конторщика соседнего имения из отставных унтер-офицеров, но ничего из этого не вышло.

Потом я пробовал заняться лечением перебродских жителей. В моем распоряжении были: касторовое масло, карболка, борная кислота, йод. Но тут, помимо моих скудных сведений, я наткнулся на полную невозможность ставить диагнозы, потому что признаки болезни у всех моих пациентов были всегда одни и те же: «в сере́дине болит» и «ни есть, ни пить не можу».

Приходит, например, ко мне старая баба. Вытерев со смущенным видом нос указательным пальцем правой руки, она достает из-за пазухи пару яиц, причем на секунду я вижу ее коричневую кожу, и кладет их на стол. Затем она начинает ловить мои руки, чтобы запечатлеть на них поцелуй. Я прячу руки и убеждаю старуху: «Да полно, бабка… оставь… я не поп… мне это не полагается… Что у тебя болит?»

– В сере́дине у меня болит, панычу, в самой что ни на есть сере́дине, так что даже ни пить, ни есть не можу.

– Давно это у тебя сделалось?

– А я знаю? – отвечает она также вопросом. – Так и печет и печет. Ни пить, ни есть не можу.

И сколько я ни бьюсь, более определенных признаков болезни не находится.

– Да вы не беспокойтесь, – посоветовал мне однажды конторщик из унтеров, – сами вылечатся. Присохнет, как на собаке. Я, доложу вам, только одно лекарство употребляю – нашатырь. Приходит ко мне мужик. «Что тебе?» – «Я, говорит, больной»… Сейчас же ему под нос склянку нашатырного спирту. «Нюхай!» Нюхает… «Нюхай еще… сильнее!..» Нюхает… «Что, легче?» – «Як будто полегшало…» – «Ну, так и ступай с Богом».

К тому же мне претило это целование рук (а иные так прямо падали в ноги и изо всех сил стремились облобызать мои сапоги). Здесь сказывалось вовсе не движение признательного сердца, а просто омерзительная привычка, привитая веками рабства и насилия. И я только удивлялся тому же самому конторщику из унтеров и уряднику, глядя, с какой невозмутимой важностью суют они в губы мужикам свои огромные красные лапы…

Мне оставалась только охота. Но в конце января наступила такая погода, что и охотиться стало невозможно. Каждый день дул страшный ветер, а за ночь на снегу образовывался твердый, льдистый слой наста, по которому заяц пробегал, не оставляя следов. Сидя взаперти и прислушиваясь к вою ветра, я тосковал страшно. Понятно, я ухватился с жадностью за такое невинное развлечение, как обучение грамоте полесовщика Ярмолы.

Началось это, впрочем, довольно оригинально. Я однажды писал письмо и вдруг почувствовал, что кто-то стоит за моей спиной. Обернувшись, я увидел Ярмолу, подошедшего, как и всегда, беззвучно в своих мягких лаптях.

– Что тебе, Ярмола? – спросил я.

– Да вот дивлюсь, как вы пишете. Вот бы мне так… Нет, нет… не так, как вы, – смущенно заторопился он, видя, что я улыбаюсь… – Мне бы только мое фамилие…

– Зачем это тебе? – удивился я… (Надо заметить, что Ярмола считается самым бедным и самым ленивым мужиком во всем Переброде: жалованье и свой крестьянский заработок он пропивает; таких плохих волов, как у него, нет нигде в окрестности. По моему мнению, ему-то уж ни в каком случае не могло понадобиться знание грамоты.) Я еще раз спросил с сомнением: – Для чего же тебе надо уметь писать фамилию?

– А видите, какое дело, паныч, – ответил Ярмола необыкновенно мягко, – ни одного грамотного нет у нас в деревне. Когда бумагу какую нужно подписать, или в волости дело, или что… никто не может… Староста печать только кладет, а сам не знает, что в ней напечатано… То хорошо было бы для всех, если бы кто умел расписаться.

Такая заботливость Ярмолы – заведомого браконьера, беспечного бродяги, с мнением которого никогда даже не подумал бы считаться сельский сход, – такая заботливость его об общественном интересе родного села почему-то растрогала меня. Я сам предложил давать ему уроки. И что же это была за тяжкая работа – все мои попытки выучить его сознательному чтению и письму! Ярмола, знавший в совершенстве каждую тропинку своего леса, чуть ли не каждое дерево, умевший ориентироваться днем и ночью в каком угодно месте, различавший по следам всех окрестных волков, зайцев и лисиц, – этот самый Ярмола никак не мог представить себе, почему, например, буквы «м» и «а» вместе составляют «ма». Обыкновенно над такой задачей он мучительно раздумывал минут десять, а то и больше, причем его смуглое худое лицо с впалыми черными глазами, все ушедшее в жесткую черную бороду и большие усы, выражало крайнюю степень умственного напряжения.

– Ну скажи, Ярмола, – «ма». Просто только скажи – «ма», – приставал я к нему. – Не гляди на бумагу, гляди на меня, вот так. Ну, говори – «ма»…

Тогда Ярмола глубоко вздыхал, клал на стол указку и произносил грустно и решительно:

– Нет… Не могу…

– Как же не можешь? Это же ведь так легко. Скажи просто-напросто – «ма», вот как я говорю.

– Нет… не могу, паныч… забыл…

Все методы, приемы и сравнения разбивались об эту чудовищную непонятливость. Но стремление Ярмолы к просвещению вовсе не ослабевало.

– Мне бы только мою фамилию! – застенчиво упрашивал он меня. – Больше ничего не нужно. Только фамилию: Ярмола Попружук – и больше ничего.

Отказавшись окончательно от мысли выучить его разумному чтению и письму, я стал учить его подписываться механически. К моему великому удивлению, этот способ оказался наиболее доступным Ярмоле, так что к концу второго месяца мы уже почти осилили фамилию. Что же касается до имени, то его ввиду облегчения задачи мы решили совсем отбросить.

По вечерам, окончив топку печей, Ярмола с нетерпением дожидался, когда я позову его.

– Ну, Ярмола, давай учиться, – говорил я.

Он боком подходил к столу, облокачивался на него локтями, просовывал между своими черными, заскорузлыми, несгибающимися пальцами перо и спрашивал меня, подняв кверху брови:

– Писать?

Ярмола довольно уверенно чертил первую букву – «П» (эта буква у нас носила название: «два стояка и сверху перекладина»); потом он смотрел на меня вопросительно.

– Что ж ты не пишешь? Забыл?

– Забыл… – досадливо качал головой Ярмола.

– Эх, какой ты! Ну, ставь колесо.

– А-а! Колесо, колесо!.. Знаю… – оживлялся Ярмола и старательно рисовал на бумаге вытянутую вверх фигуру, весьма похожую очертаниями на Каспийское море. Окончивши этот труд, он некоторое время молча любовался им, наклоняя голову то на левый, то на правый бок и щуря глаза.

– Подождите немного, панычу… сейчас.

Минуты две он размышлял и потом робко спрашивал:

– Так же, как первая?

– Верно. Пиши.

Так мало-помалу мы добрались до последней буквы – «к» (твердый знак мы отвергли), которая была у нас известна как «палка, а посредине палки кривуля хвостом набок».

– А что вы думаете, панычу, – говорил иногда Ярмола, окончив свой труд и глядя на него с любовной гордостью, – если бы мне еще месяцев с пять или шесть поучиться, я бы совсем хорошо знал. Как вы скажете?

II

Ярмола сидел на корточках перед заслонкой, перемешивая в печке уголья, а я ходил взад и вперед по диагонали моей комнаты. Из всех двенадцати комнат огромного помещичьего дома я занимал только одну, бывшую диванную. Другие стояли запертыми на ключ, и в них неподвижно и торжественно плесневела старинная штофная мебель, диковинная бронза и портреты XVIII столетия.

Ветер за стенами дома бесился, как старый озябший голый дьявол. В его реве слышались стоны, визг и дикий смех. Метель к вечеру расходилась еще сильнее. Снаружи кто-то яростно бросал в стекла окон горсти мелкого сухого снега. Недалекий лес роптал и гудел с непрерывной, затаенной, глухой угрозой…

Ветер забирался в пустые комнаты и в печные воющие трубы, и старый дом, весь расшатанный, дырявый, полуразвалившийся, вдруг оживлялся странными звуками, к которым я прислушивался с невольной тревогой. Вот точно вздохнуло что-то в белой зале, вздохнуло глубоко, прерывисто, печально. Вот заходили и заскрипели где-то далеко высохшие гнилые половицы под чьими-то тяжелыми и бесшумными шагами. Чудится мне затем, что рядом с моей комнатой, в коридоре, кто-то осторожно и настойчиво нажимает на дверную ручку и потом, внезапно разъярившись, мчится по всему дому, бешено потрясая всеми ставнями и дверьми, или, забравшись в трубу, скулит так жалобно, скучно и непрерывно, то поднимая все выше, все тоньше свой голос, до жалобного визга, то опуская его вниз, до звериного рычанья. Порою Бог весть откуда врывался этот страшный гость и в мою комнату, пробегал внезапным холодом у меня по спине и колебал пламя лампы, тускло светившей под зеленым бумажным, обгоревшим сверху абажуром.

На меня нашло странное, неопределенное беспокойство. Вот, думалось мне, сижу я глухой и ненастной зимней ночью в ветхом доме, среди деревни, затерявшейся в лесах и сугробах, в сотнях верст от городской жизни, от общества, от женского смеха, от человеческого разговора… И начинало мне представляться, что годы и десятки лет будет тянуться этот ненастный вечер, будет тянуться вплоть до моей смерти, и так же будет реветь за окнами ветер, так же тускло будет гореть лампа под убогим зеленым абажуром, так же тревожно буду ходить я взад и вперед по моей комнате, так же будет сидеть около печки молчаливый, сосредоточенный Ярмола – странное, чуждое мне существо, равнодушное ко всему на свете: и к тому, что у него дома в семье есть нечего, и к бушеванию ветра, и к моей неопределенной, разъедающей тоске.

Мне вдруг нестерпимо захотелось нарушить это томительное молчание каким-нибудь подобием человеческого голоса, и я спросил:

– Как ты думаешь, Ярмола, откуда это сегодня такой ветер?

– Ветер? – отозвался Ярмола, лениво подымая голову. – А паныч разве не знает?

– Конечно, не знаю. Откуда же мне знать?

– И вправду не знаете? – оживился вдруг Ярмола. – Это я вам скажу, – продолжал он с таинственным оттенком в голосе, – это я вам скажу: чи ведьмака народилась, чи ведьмак веселье справляет.

– Ведьмака – это колдунья по-вашему?

– А так, так… колдунья.

Я с жадностью накинулся на Ярмолу. «Почем знать, – думал я, – может быть, сейчас же мне удастся выжать из него какую-нибудь интересную историю, связанную с волшебством, с зарытыми кладами, с вовкулаками?..»

– Ну, а у вас здесь, на Полесье, есть ведьмы? – спросил я.

– Не знаю… Может, есть, – ответил Ярмола с прежним равнодушием и опять нагнулся к печке. – Старые люди говорят, что были когда-то… Может, и неправда…

Я сразу разочаровался. Характерной чертой Ярмолы была упорная несловоохотливость, и я уж не надеялся добиться от него ничего больше об этом интересном предмете. Но, к моему удивлению, он вдруг заговорил с ленивой небрежностью и как будто бы обращаясь не ко мне, а к гудевшей печке:

– Была у нас лет пять тому назад такая ведьма… Только ее хлопцы с села прогнали!

– Куда же они ее прогнали?

– Куда!.. Известно, в лес… Куда же еще? И хату ее сломали, чтобы от того проклятого кубла и щепок не осталось… А саму ее вывели за вышницы и по шее.

– За что же так с ней обошлись?

– Вреда от нее много было: ссорилась со всеми, зелье под хаты подливала, закрутки вязала в жите… Один раз просила она у нашей молодицы злот (пятнадцать копеек). Та ей говорит: «Нет у меня злота, отстань». – «Ну, добре, говорит, будешь ты помнить, как мне злотого не дала…» И что же вы думаете, панычу: с тех самых пор стало у молодицы дитя болеть. Болело, болело, да и совсем умерло. Вот тогда хлопцы ведьмаку и прогнали, пусть ей очи повылазят…

– Ну, а где же теперь эта ведьмака? – продолжал я любопытствовать.

– Ведьмака? – медленно переспросил, по своему обыкновению, Ярмола. – А я знаю?

– Разве у нее не осталось в деревне какой-нибудь родни?

– Нет, не осталось. Да она чужая была, из кацапок чи из цыганок… Я еще маленьким хлопцем был, когда она пришла к нам в село. И девочка с ней была: дочка или внучка… Обеих прогнали…

– А теперь к ней разве никто не ходит: погадать там или зелья какого-нибудь попросить?

– Бабы бегают, – пренебрежительно уронил Ярмола.

– Ага! Значит, все-таки известно, где она живет?

– Я не знаю… Говорят люди, что где-то около Бисова Кута она живет… Знаете – болото, что за Ириновским шляхом. Так вот в этом болоте она и сидит, трясьця ее матери.

«Ведьма живет в каких-нибудь десяти верстах от моего дома… настоящая, живая, полесская ведьма!» Эта мысль сразу заинтересовала и взволновала меня.

– Послушай, Ярмола, – обратился я к полесовщику, – а как бы мне с ней познакомиться, с этой ведьмой?

– Тьфу! – сплюнул с негодованием Ярмола. – Вот еще добро нашли.

– Добро или недобро, а я к ней все равно пойду. Как только немного потеплеет, сейчас же и отправлюсь. Ты меня, конечно, проводишь?

Ярмолу так поразили последние слова, что он даже вскочил с полу.

– Я?! – воскликнул он с негодованием. – А и ни за что! Пусть оно там Бог ведает что, а я не пойду.

– Ну вот, глупости, пойдешь.

– Нет, панычу, не пойду… ни за что не пойду… Чтобы я?! – опять воскликнул он, охваченный новым наплывом возмущения. – Чтобы я пошел до ведьмачьего кубла? Да пусть меня Бог боронит. И вам не советую, паныч.

– Как хочешь… а я все-таки пойду. Мне очень любопытно на нее посмотреть.

– Ничего там нет любопытного, – пробурчал Ярмола, с сердцем захлопывая печную дверку.

Час спустя, когда он, уже убрав самовар и напившись в темных сенях чаю, собирался идти домой, я спросил:

– Как зовут эту ведьму?

– Мануйлиха, – ответил Ярмола с грубой мрачностью.

Он хотя и не высказывал никогда своих чувств, но, кажется, сильно ко мне привязался, привязался за нашу общую страсть к охоте, за мое простое обращение, за помощь, которую я изредка оказывал его вечно голодающей семье, а главным образом за то, что я один на всем свете не корил его пьянством, чего Ярмола терпеть не мог. Поэтому моя решимость познакомиться с ведьмой привела его в отвратительное настроение духа, которое он выразил только усиленным сопением да еще тем, что, выйдя на крыльцо, из всей силы ударил ногой в бок свою собаку – Рябчика. Рябчик отчаянно завизжал и отскочил в сторону, но тотчас же побежал вслед за Ярмолой, не переставая скулить.

III

Дня через три потеплело. Однажды утром, очень рано, Ярмола вошел в мою комнату и заявил небрежно:

– Нужно ружье почистить, паныч.

– А что? – спросил я, потягиваясь под одеялом.

– Заяц ночью сильно походил: следов много. Может, пойдем на пановку?

Я видел, что Ярмоле не терпится скорее пойти в лес, но он скрывает это страстное желание охотника под напускным равнодушием. Действительно, в передней уже стояла его одностволка, от которой не ушел еще ни один бекас, несмотря на то, что вблизи дула она была украшена несколькими оловянными заплатами, наложенными в тех местах, где ржавчина и пороховые газы проели железо.

Едва войдя в лес, мы тотчас же напали на заячий след: две лапки рядом и две позади, одна за другой. Заяц вышел на дорогу, прошел по ней сажен двести и сделал с дороги огромный прыжок в сосновый молодняк.

– Ну, теперь будем обходить его, – сказал Ярмола. – Как дал столба, так тут сейчас и ляжет. Вы, паныч, идите… – Он задумался, соображая по каким-то ему одному известным приметам, куда меня направить. – …Вы идите до старой корчмы. А я его обойду с Замлына. Как только собака его выгонит, я буду гукать вам.

И он тотчас же скрылся, точно нырнул в густую чащу мелкого кустарника. Я прислушался. Ни один звук не выдал его браконьерской походки, ни одна веточка не треснула под его ногами, обутыми в лыковые постолы.

Я неторопливо дошел до старой корчмы – нежилой, развалившейся хаты, и стал на опушке хвойного леса, под высокой сосной с прямым голым стволом. Было так тихо, как только бывает в лесу зимою в безветренный день. Нависшие на ветвях пышные комья снега давили их книзу, придавая им чудесный, праздничный и холодный вид. По временам срывалась с вершины тоненькая веточка, и чрезвычайно ясно слышалось, как она, падая, с легким треском задевала за другие ветви. Снег розовел на солнце и синел в тени. Мной овладело тихое очарование этого торжественного, холодного безмолвия, и мне казалось, что я чувствую, как время медленно и бесшумно проходит мимо меня…

Вдруг далеко, в самой чаще, раздался лай Рябчика – характерный лай собаки, идущей за зверем: тоненький, заливчатый и нервный, почти переходящий в визг. Тотчас же услышал я и голос Ярмолы, кричавшего с ожесточением вслед собаке: «У – бый! У – бый!», первый слог – протяжным резким фальцетом, а второй – отрывистой басовой нотой (я только много времени спустя дознался, что этот охотничий полесский крик происходит от глагола «убивать»).

Мне казалось, судя по направлению лая, что собака гонит влево от меня, и я торопливо побежал через полянку, чтобы перехватить зверя. Но не успел я сделать и двадцати шагов, как огромный серый заяц выскочил из-за пня и, как будто бы не торопясь, заложив назад длинные уши, высокими, редкими прыжками перебежал через дорогу и скрылся в молодняке. Следом за ним стремительно вылетел Рябчик. Увидев меня, он слабо махнул хвостом, торопливо куснул несколько раз зубами снег и опять погнал зайца.

Ярмола вдруг так же бесшумно вынырнул из чащи.

– Что же вы, паныч, не стали ему на дороге? – крикнул он и укоризненно зачмокал языком.

– Да ведь далеко было… больше двухсот шагов.

Видя мое смущение, Ярмола смягчился.

– Ну, ничего… Он от нас не уйдет. Идите за Ириновский шлях, – он сейчас туда выйдет.

Я пошел по направлению Ириновского шляха и уже через минуты две услыхал, что собака опять гонит где-то недалеко от меня. Охваченный охотничьим волнением, я побежал, держа ружье наперевес, сквозь густой кустарник, ломая ветви и не обращая внимания на их жестокие удары. Я бежал так довольно долго и уже стал задыхаться, как вдруг лай собаки прекратился. Я пошел тише. Мне казалось, что если я буду идти все прямо, то непременно встречусь с Ярмолой на Ириновском шляху. Но вскоре я убедился, что во время моего бега, огибая кусты и пни и совсем не думая о дороге, я заблудился. Тогда я начал кричать Ярмоле. Он не откликался.

Между тем машинально я шел все дальше. Лес редел понемногу, почва опускалась и становилась кочковатой. След, оттиснутый на снегу моей ногой, быстро темнел и наливался водой. Несколько раз я уже проваливался по колена. Мне приходилось перепрыгивать с кочки на кочку; в покрывавшем их густом буром мху ноги тонули, точно в мягком ковре.

Кустарник скоро совсем окончился. Передо мной было большое круглое болото, занесенное снегом, из-под белой пелены которого торчали редкие кочки. На противоположном конце болота, между деревьями, выглядывали белые стены какой-то хаты. «Вероятно, здесь живет ириновский лесник, – подумал я. – Надо зайти и расспросить у него дорогу».

Но дойти до хаты было не так-то легко. Каждую минуту я увязал в трясине. Сапоги мои набрали воды и при каждом шаге громко хлюпали; становилось невмочь тянуть их за собою.

Наконец я перебрался через это болото, взобрался на маленький пригорок и теперь мог хорошо рассмотреть хату. Это даже была не хата, а именно сказочная избушка на курьих ножках. Она не касалась полом земли, а была построена на сваях, вероятно, ввиду половодья, затопляющего весною весь Ириновский лес. Но одна сторона ее от времени осела, и это придавало избушке хромой и печальный вид. В окнах недоставало нескольких стекол; их заменили какие-то грязные ветошки, выпиравшиеся горбом наружу.

Я нажал на клямку и отворил дверь. В хате было очень темно, а у меня, после того как я долго глядел на снег, ходили перед глазами фиолетовые круги; поэтому я долго не мог разобрать, есть ли кто-нибудь в хате.

– Эй, добрые люди, кто из вас дома? – спросил я громко.

Около печки что-то завозилось. Я подошел поближе и увидал старуху, сидевшую на полу. Перед ней лежала огромная куча куриных перьев. Старуха брала отдельно каждое перо, сдирала с него бородку и клала пух в корзину, а стержни бросала прямо на землю.

«Да ведь это – Мануйлиха, ириновская ведьма», – мелькнуло у меня в голове, едва я только повнимательнее вгляделся в старуху. Все черты бабы-яги, как ее изображает народный эпос, были налицо: худые щеки, втянутые внутрь, переходили внизу в острый, длинный, дряблый подбородок, почти соприкасавшийся с висящим вниз носом; провалившийся беззубый рот беспрестанно двигался, точно пережевывая что-то; выцветшие, когда-то голубые глаза, холодные, круглые, выпуклые, с очень короткими красными веками, глядели, точно глаза невиданной зловещей птицы.

– Здравствуй, бабка! – сказал я как можно приветливее. – Тебя уж не Мануйлихой ли зовут?

В ответ что-то заклокотало и захрипело в груди у старухи: потом из ее беззубого, шамкающего рта вырвались странные звуки, то похожие на задыхающееся карканье старой вороны, то вдруг переходившие в сиплую обрывающуюся фистулу:

– Прежде, может, и Мануйлихой звали добрые люди… А теперь зовут зовуткой, а величают уткой. Тебе что надо-то? – спросила она недружелюбно и не прекращая своего однообразного занятия.

– Да вот, бабушка, заблудился я. Может, у тебя молоко найдется?

– Нет молока, – сердито отрезала старуха. – Много вас по лесу ходит… Всех не напоишь, не накормишь…

– Ну, бабушка, неласковая же ты до гостей.

– И верно, батюшка: совсем неласковая. Разносолов для вас не держим. Устал – посиди, никто тебя из хаты не гонит. Знаешь, как в пословице говорится: «Приходите к нам на завалинке посидеть, у нашего праздника звона послушать, а обедать к вам мы и сами догадаемся». Так-то вот…

Эти обороты речи сразу убедили меня, что старуха действительно пришлая в этом крае; здесь не любят и не понимают хлесткой, уснащенной редкими словцами речи, которой так охотно щеголяет краснобай-северянин. Между тем старуха, продолжая механически свою работу, все еще бормотала что-то себе под нос, но все тише и невнятнее. Я разбирал только отдельные слова, не имевшие между собой никакой связи: «Вот тебе и бабушка Мануйлиха… А кто такой – неведомо… Лета-то мои не маленькие… Ногами егозит, стрекочит, сокочит – чистая сорока…»

Я некоторое время молча прислушивался, и внезапная мысль, что передо мною сумасшедшая женщина, вызвала у меня ощущение брезгливого страха.

Однако я успел осмотреться вокруг себя. Большую часть избы занимала огромная облупившаяся печка. Образов в переднем углу не было. По стенам, вместо обычных охотников с зелеными усами и фиолетовыми собаками и портретов никому не ведомых генералов, висели пучки засушенных трав, связки сморщенных корешков и кухонная посуда. Ни совы, ни черного кота я не заметил, но зато с печки два рябых солидных скворца глядели на меня с удивленным и недоверчивым видом.

– Бабушка, а воды-то у вас, по крайней мере, можно напиться? – спросил я, возвышая голос.

– А вон, в кадке, – кивнула головой старуха.

Вода отзывала болотной ржавчиной. Поблагодарив старуху (на что она не обратила ни малейшего внимания), я спросил ее, как мне выйти на шлях.

Она вдруг подняла голову, поглядела на меня пристально своими холодными, птичьими глазами и забормотала торопливо:

– Иди, иди… Иди, молодец, своей дорогой. Нечего тут тебе делать. Хорош гость в гостинку… Ступай, батюшка, ступай…

Мне и действительно ничего больше не оставалось, как уйти. Но вдруг мне пришло в голову попытать последнее средство, чтобы хоть немного смягчить суровую старуху. Я вынул из кармана новый серебряный четвертак и протянул его Мануйлихе. Я не ошибся: при виде денег старуха зашевелилась, глаза ее раскрылись еще больше, и она потянулась за монетой своими скрюченными, узловатыми, дрожащими пальцами.

– Э, нет, бабка Мануйлиха, даром не дам, – поддразнил я ее, пряча монету. – Ну-ка, погадай мне.

Коричневое сморщенное лицо колдуньи собралось в недовольную гримасу. Она, по-видимому, колебалась и нерешительно глядела на мой кулак, где были зажаты деньги. Но жадность взяла верх.

– Ну, ну, пойдем, что ли, пойдем, – прошамкала она, с трудом подымаясь с полу. – Никому я не ворожу теперь, касатик… Забыла… Стара стала, глаза не видят. Только для тебя разве.

Держась за стену, сотрясаясь на каждом шагу сгорбленным телом, она подошла к столу, достала колоду бурых, распухших от времени карт, стасовала их и придвинула ко мне.

– Сыми-ка… Левой ручкой сыми… От сердца…

Поплевав на пальцы, она начала раскладывать кабалу. Карты падали на стол с таким звуком, как будто бы они были сваляны из теста, и укладывались в правильную восьмиконечную звезду. Когда последняя карта легла рубашкой вверх на короля, Мануйлиха протянула ко мне руку.

– Позолоти, барин хороший… Счастлив будешь, богат будешь… – запела она попрошайническим, чисто цыганским тоном.

Я сунул ей приготовленную монету. Старуха проворно, по-обезьяньи, спрятала ее за щеку.

– Большой интерес тебе выходит через дальнюю дорогу, – начала она привычной скороговоркой. – Встреча с бубновой дамой и какой-то приятный разговор в важном доме. Вскорости получишь неожиданное известие от трефового короля. Падают тебе какие-то хлопоты, а потом опять падают какие-то небольшие деньги. Будешь в большой компании, пьян будешь… Не так чтобы очень сильно, а все-таки выходит тебе выпивка. Жизнь твоя будет долгая. Если в шестьдесят семь лет не умрешь, то…

Вдруг она остановилась, подняла голову, точно к чему-то прислушиваясь. Я тоже насторожился. Чей-то женский голос, свежий, звонкий и сильный, пел, приближаясь к хате. Я тоже узнал слова грациозной малорусской песенки:

Ой чи цвит, чи не цвит

Калиноньку ломит.

Ой чи сон, чи не сон

Головоньку клонит.

– Ну иди, иди теперь, соколик, – тревожно засуетилась старуха, отстраняя меня рукой от стола. – Нечего тебе по чужим хатам околачиваться. Иди, куда шел…

Она даже ухватила меня за рукав моей куртки и тянула к двери. Лицо ее выражало какое-то звериное беспокойство.

Голос, певший песню, вдруг оборвался совсем близко около хаты, громко звякнула железная клямка, и в просвете быстро распахнувшейся двери показалась рослая смеющаяся девушка. Обеими руками она бережно поддерживала полосатый передник, из которого выглядывали три крошечные птичьи головки с красными шейками и черными блестящими глазенками.

– Смотри, бабушка, зяблики опять за мною увязались, – воскликнула она, громко смеясь, – посмотри, какие смешные… Голодные совсем. А у меня, как нарочно, хлеба с собой не было.

Но, увидев меня, она вдруг замолчала и вспыхнула густым румянцем. Ее тонкие черные брови недовольно сдвинулись, а глаза с вопросом обратились на старуху.

– Вот барин зашел… Пытает дорогу, – пояснила старуха. – Ну, батюшка, – с решительным видом обернулась она ко мне, – будет тебе прохлаждаться. Напился водицы, поговорил, да пора и честь знать. Мы тебе не компания…

– Послушай, красавица, – сказал я девушке. – Покажи мне, пожалуйста, дорогу на Ириновский шлях, а то из вашего болота во веки веков не выберешься.

Должно быть, на нее подействовал мягкий, просительный тон, который я придал этим словам. Она бережно посадила на печку, рядом со скворцами, своих зябликов, бросила на лавку скинутую уже короткую свитку и молча вышла из хаты.

Я последовал за ней.

– Это у тебя все ручные птицы? – спросил я, догоняя девушку.

– Ручные, – ответила она отрывисто и даже не взглянув на меня. – Ну вот, глядите, – сказала она, останавливаясь у плетня. – Видите тропочку, вон, вон, между соснами-то? Видите?

– Идите по ней все прямо. Как дойдете до дубовой колоды, повернете налево. Так прямо, все лесом, лесом и идите. Тут сейчас вам и будет Ириновский шлях.

В то время когда она вытянутой правой рукой показывала мне направление дороги, я невольно залюбовался ею. В ней не было ничего похожего на местных «дивчат», лица которых под уродливыми повязками, прикрывающими сверху лоб, а снизу рот и подбородок, носят такое однообразное, испуганное выражение. Моя незнакомка, высокая брюнетка лет около двадцати – двадцати пяти, держалась легко и стройно. Просторная белая рубаха свободно и красиво обвивала ее молодую, здоровую грудь. Оригинальную красоту ее лица, раз его увидев, нельзя было позабыть, но трудно было, даже привыкнув к нему, его описать. Прелесть его заключалась в этих больших, блестящих, темных глазах, которым тонкие, надломленные посредине брови придавали неуловимый оттенок лукавства, властности и наивности; в смугло-розовом тоне кожи, в своевольном изгибе губ, из которых нижняя, несколько более полная, выдавалась вперед с решительным и капризным видом.

– Неужели вы не боитесь жить одни в такой глуши? – спросил я, остановившись у забора.

Она равнодушно пожала плечами.

– Чего же нам бояться? Волки сюда не заходят.

– Да разве волки одни… Снегом вас занести может, пожар может случиться… И мало ли что еще. Вы здесь одни, вам и помочь никто не успеет.

Александр Иванович Куприн

«Олеся»

Молодой мужчина-повествователь, которого «судьба забросила на шесть месяцев в глухую деревушку Переброд Волынской губернии, на окраину Полесья», нестерпимо скучает, а единственными его развлечениями стали охота вместе со слугой Ярмолой и попытки обучить последнего грамоте. Однажды, во время жуткой метели, герой узнает от обычно несловоохотливого Ярмолы о том, что верстах в десяти от его дома живёт самая настоящая ведьма Мануйлиха, которая невесть откуда появилась в селе, а затем была выселена за его пределы за свои колдовские деяния. Возможность познакомиться с ней появляется быстро: как только потеплело, герой с Ярмолой отправляется на охоту и, заблудившись в лесу, натыкается на хату. Предположив, что здесь живёт местный лесник, он заходит внутрь и обнаруживает там старуху «со всеми чертами бабы-яги, как её изображает народный эпос». Мануйлиха встретила героя неприветливо, но, когда он достал серебряный четвертак и попросил старуху погадать, та заметно оживилась. А в самый разгар гадания опять стала выпроваживать незваного гостя — в дом зашла внучка ведьмы, темноволосая красавица «лет двадцати — двадцати пяти», которая показала герою дорогу домой и назвалась Олесей.

Все первые весенние дни образ Олеси не покидал мысли героя, и как только просохли лесные тропинки, он отправился в избушку колдуньи. Как и в первый раз, внучка встретила гостя куда приветливей, чем Мануйлиха. А когда гость попросил Олесю погадать ему, та призналась, что уже однажды раскинула на него карты, и главное, что она ему нагадала — что в этом году «падает вам большая любовь со стороны трефовой дамы с тёмными волосами». А тем, «кто будет вас любить, вы много горя принесёте». Ещё карты рассказали Олесе, что трефовой этой даме герой принесёт позор, такой, который хуже смерти… Когда Олеся отправилась провожать гостя, она попыталась доказать ему, что ей и её бабке принадлежит настоящий дар колдовства, и провела над ним несколько опытов. Потом герой пытается разузнать, откуда все-таки пришла Мануйлиха в Полесье, на что Олеся ответила уклончиво, что бабушка не любит говорить об этом. Тогда же герой впервые представляется — его зовут Иван Тимофеевич.

С этого дня герой стал частым гостем в избушке. Олеся всегда была рада его видеть, хоть и встречала сдержанно. А вот старуха была не особенно довольна, но Ивану удалось задобрить её подарками, сыграло свою роль и заступничество Олеси.

Ивана очаровывала не только красота Олеси. Его привлёк также её самобытный ум. Множество споров между ними разгоралось, когда Иван пытался научно обосновать Олесино «чёрное искусство». И, несмотря на разногласия, между ними возникла глубокая привязанность. Тем временем у персонажа испортились отношения с Ярмолой, который изначально не одобрил желания познакомиться с колдуньей. Не нравится ему и то, что обе ведьмы боятся церкви.

Однажды, когда Иван в очередной раз явился в избу, он застал колдунью и её внучку в расстроенных чувствах: местный урядник приказал им убираться из хаты в двадцать четыре часа и пригрозил пустить их по этапам в случае непослушания. Герой вызывается помочь, и старуха не отказывается от предложения, несмотря на Олесино недовольство. Иван пытается упросить урядника не выгонять женщин из дома, на что тот возражает со словами о том, что они — «язва здешних мест». Но, задобрив его угощениями и дорогими подарками, Иван добивается своего. Урядник Евпсихий Африканович обещает оставить в покое Мануйлиху и Олесю.

Но вот отношения Олеси и Ивана с этого времени изменились в худшую сторону, а любых объяснений Олеся старательно избегает. Тут Иван неожиданно и серьёзно заболевает — шесть дней его «била ужасная полесская лихорадка». И лишь после выздоровления ему удаётся выяснить отношения с Олесей, которая честно призналась, что избегала встреч с Иваном лишь потому, что хотела уйти от судьбы. Но, поняв, что это невозможно, призналась ему в любви. Иван ответил ей взаимностью. Но Олеся всё не могла забыть про своё гадание. Но всё-таки их любовь, несмотря на дурные предчувствия Ивана и злобу Мануйлихи, развивалась.

Тем временем служебные обязанности Ивана в Переброде были закончены, и всё чаще приходила к нему мысль жениться на Олесе, забрать её с собой. Убедив себя в правильности этого решения, он делает предложение любимой. Но Олеся отказывается, мотивируя отказ тем, что не хочет портить жизнь молодому, образованному барину. В итоге она даже предлагает Ивану просто поехать за ним, безо всякой женитьбы. У Ивана возникает подозрение, что её отказ связан с боязнью церкви, на что Олеся говорит, что ради любви к нему она готова перебороть это своё суеверие. Она назначила ему встречу в церкви на следующий день, в праздник Святой Троицы, а Ивана охватило ужасное предчувствие.

На следующий день герой не успел вовремя попасть в церковь, задержавшись по служебным делам, а когда вернулся, застал у себя местного конторщика, который рассказал ему о сегодняшней «потехе» — деревенские девки поймали на площади ведьму, которой задали встряску, хотели вымазать дёгтем, но той удалось сбежать. Действительно, Олеся пришла в церковь, отстояла обедню, после чего на неё накинулись деревенские бабы. Чудом вырвавшаяся Олеся пригрозила им, что они ещё вспомнят её и наплачутся досыта. Но все эти подробности Иван смог узнать позже. А пока же он помчался в лес, и застал в хате избитую Олесю без памяти, охваченную лихорадкой, и проклинающую его Мануйлиху. Когда Олеся пришла в себя, она рассказала Ивану о том, что нельзя им больше здесь оставаться, поэтому нужно им проститься. На прощание Олеся призналась, что жалеет, что нет у неё ребёнка от Ивана.

Этой же ночью жуткий град обрушился на Переброд. А утром Ярмола, разбудивший Ивана, посоветовал ему убираться из деревни — град, который побил жито у половины села, по мнению деревенских, был наслан колдуньями из мести. И озлобленный народ начал уже было про Ивана «кричать недоброе». Желая предупредить Олесю о грозящей ей беде, герой мчится в избу, где находит лишь следы спешного бегства и яркие красные бусы, которые остались единственной вещью на память об Олесе и её нежной, великодушной любви…

Молодого барина Ивана Тимофеевича на полгода судьба забрасывает в глухую деревушку на окраине Полесья. От скуки он охотится и обучает слугу Ярмолу грамоте. Как-то зимой слуга рассказывает: в местных лесах обитает настоящая ведьма. Раньше она жила в селе, но за колдовские деяния ее выгнали.

По весне барин с Ярмолой идут охотиться, сбиваются с пути и набредают на хату. Думали, дом лесника, оказалось – Мануйлихи. Похожая на бабу-ягу хозяйка неприветлива с гостями, но серебряный четвертак меняет дело – она даже соглашается погадать Ивану. В это время в дом вошла темноволосая девушка – внучка хозяйки, назвавшаяся Олесей.

Красота девушки покоряет сердце Ивана. Как только тропки просохли, он отправляется в лесную избушку. Старуха выражает недовольство, Олеся напротив приветлива с гостем. Он просит внучку погадать, та признается: уже раскидывала на него карты. Выпадает Ивану большая любовь со стороны трефовой дамы, но принесет он ей много горя и позор, который хуже смерти. Олеся вызывается проводить гостя. В пути девушка пытается убедить: они с бабкой обладают настоящим даром колдовства.

С того дня Иван стал частым гостем в доме Мануйлихи. Старуху удалось задобрить подарками, да и Олеся всегда вступалась за барина. Между молодыми людьми возникла привязанность. Он даже похлопотал перед урядником, чтоб оставил женщин в покое, когда тот намеревался выселить «язв здешних мест» и грозил пустить по этапу. Ярмола осуждает барина: обе ведьмы боятся церкви.

По непонятной причине Олеся начинает избегать Ивана. Неожиданная лихорадка свалила молодого человека на неделю. Лишь после выздоровления вернулся к выяснению отношений. Девушка сознается: хотела уйти от судьбы, но поняла - это невозможно. Олеся признается в любви к барину. Сам Иван давно питает к самобытной девушке нежные чувства и даже подумывает о женитьбе.

Служебные дела в Переброде подходят к концу. Иван решается сделать предложение. Однако Олеся не хочет портить жизнь образованному человеку, она готова ехать с ним просто так, без женитьбы. Иван думает, что отказ связан с боязнью церкви, но Олеся готова доказать обратное. Она назначает встречу в церкви на следующий день.

В праздник Святой Троицы Иван задерживается по делам, не успевает вовремя к назначенному месту, его мучат нехорошие предчувствия. Местный конторщик рассказывает явившемуся барину, как местные девки поймали на площади ведьму и задали встряску. Позже Иван узнает: Олеся была в церкви и отстояла обедню, потом на нее накинулись бабы. Она чудом вырвалась, пригрозив напоследок, что наплачутся досыта.

Иван мчится в лес. Олеся без памяти бьется в лихорадке, Мануйлиха во всем винит ухажера. Придя в себя, девушка прощается с любимым, сожалеет о неимении ребенка от Ивана. Она знает: им с бабкой нельзя оставаться в лесу.

Этой же ночью сильнейший град бьет жито у половины села. Деревенские считают это местью колдуньи и собираются идти в лес. Иван опережает местных, но застает в брошенной избе лишь красные бусы Олеси. Они становятся единственным напоминанием о нежной и великодушной любви.

Сочинения

«Любовь должна быть трагедией. Величайшей тайной в мире» (по повести А. И. Куприна «Олеся») Чистый свет высокой нравственной идеи в русской литературе Воплощение нравственного идеала писателя в повести «Олеся» Гимн возвышенному, первозданному чувству любви (По повести А. И. Куприна «Олеся») Гимн возвышенному, первозданному чувству любви (по повести А. Куприна «Олеся») Женский образ в рассказе А. Куприна “Олеся” Лобовь в русской литературе (по повести «Олеся») Моя любимая повесть А. И. Куприна «Олеся» Образ героя-рассказчика и способы его создания в повести «Олеся» По рассказу А. И. Куприна «Олеся» Почему любовь Ивана Тимофеевича и Олеси стала трагедией? Можно ли считать виновным в этом «ленивое сердце» героя? (по произведению А. И. Куприна «Олеся») Сочинение по повести Куприна «Олеся» Тема «естественного человека» в повести А. И. Куприна «Олеся» Тема трагической любви в творчестве Куприна («Олеся», «Гранатовый браслет»)

Историю рассказывает молодой мужчина, который по долгу своей службы попадает в глухую деревню Переброд - скучное и унылое место.

Единственное развлечение там - это охота в местном лесу со слугой Ярмолой и попытки научить его грамотно писать и читать. Однажды во время страшной метели барин узнает от Ярмолы о том, что недалеко живет колдунья Мануйлиха, которую местные выселили за колдовство. Во время оттепели автор со слугой едут поохотиться и, заблудившись по дороге, находят в лесу старую хату. В доме их без особой радости встречает Мануйлиха, но серебряный четвертак гостя заметно меняет отношение женщины. Во время гадания в избе появляется внучка хозяйки - молодая красавица с темными длинными волосами по имени Олеся.

Лицо и облик Олеси долгое время не покидали мысли главного героя. И вот он решился вновь посетить дом ведьмы. Внучка Мануйлихи снова встретила гостя гораздо приветливее, чем колдунья. Герой попросил ее погадать и девушка призналась, что уже гадала на него раньше. Карты предрекали гостю большую любовь от темноволосой трефовой дамы, а той, которая его полюбит - много горя, слез и позор, что страшнее смерти... Тогда же автор в первый раз представляется, его имя - Иван Тимофеевич.

С того самого времени Иван часто бывал в избушке, несмотря на недовольство старой ведьмы. Молодая девушка держалась скромно, но всегда радовалась приходу барина. Герою нравилась красота юной Олеси, ее ум и проницательность. Отношения же с помощником Ярмолой сильно ухудшились, так как общение с ведьмами он никогда не одобрял.

Однажды, вновь наведавшись в гости, Иван Тимофеевич застал Олесю и Мануйлиху в слезах. Как выяснилось, местный урядник отдал приказ покинуть избу и грозил пустить по этапам, если те ослушаются. Герой активно оказывает помощь женщинам, "задаривая" урядника и Евпсихий Африканович оставляет их в покое.

С тех самых пор отношения Ивана и девушки заметно поменялись далеко не в лучшую сторону. Причину этого герою удается выяснить только после выздоровления от "полесской лихорадки". Олеся признается, что хотела избежать роковой судьбы, но поняла, что это сделать не так легко. Любовь главных действующих лиц развивается, несмотря на все плохие и дурные знаки.

В это время Ивану Тимофеевичу нужно возвращаться домой. Он решается женится на Олесе и увезти ее с собой. Но девушка отказывается, чтобы не испортить жизнь молодому человеку. Иван подозревает, что причина - боязнь церкви, но красавица опровергает это и назначает встречу в день Святой Троицы в храме.

На другой день Иван опаздывает на встречу в храме. По возвращению он встречается с конторщиком, который рассказывает, что местные девки выловили колдунью, чуть не вымазали дегтем, но та убежала. И вправду, Олеся явилась в храм, отстояла службу и на нее напали деревенские тетки. Вырываясь девушка сказала, что они еще поплатятся за это и не раз вспомнят ее. Детали случившегося Иван узнал гораздо позже. Герой мчался в лес и нашел избитую девушку без сознания вместе с недовольной старой ведьмой. Когда Олеся очнулась, она простилась с Иваном, пожалев, что не родила ребенка от него.

В ту же ночь был страшный град. С утра слуга разбудил и просил барина поскорее уезжать, потому что град сильно испортил жито у сельчан, как они думали не без участия колдуньи. Злой и разгневанный народ начинал уже обвинять и Ивана в причастности к этому. Герой быстро поехал в лесную хату, чтобы как можно скорее предупредить Олесю о надвигающейся беде, но изба была уже пуста. Барин нашел лишь ярко-красные бусы Олеси, которые остались на память о ее девичьей любви...

Лучшие статьи по теме