Для школьников и родителей
  • Главная
  • Планета Земля
  • Гумилев и акмеизм. Кризис символизма. Новые течения в модернистской литературе. Акмеизм. Кузмин, С. М. Городецкий, Н. С. Гумилев, О. Э. Мандельштам, А. А. Ахматова, Вл. Ф. Ходасевич, Г. Адамович, Г. В. Иванов - История русской литературы конца XIX Нико

Гумилев и акмеизм. Кризис символизма. Новые течения в модернистской литературе. Акмеизм. Кузмин, С. М. Городецкий, Н. С. Гумилев, О. Э. Мандельштам, А. А. Ахматова, Вл. Ф. Ходасевич, Г. Адамович, Г. В. Иванов - История русской литературы конца XIX Нико

Кризис символизма. Новые течения в модернистской литературе. Акмеизм. М. А. Кузмин, С. М. Городецкий, Н. С. Гумилев, О. Э. Мандельштам, А. А. Ахматова, Вл. Ф. Ходасевич, Г. В. Адамович, Г. В. Иванов

В 1910-е годы символизм как художественное течение переживает кризис. В предисловии к поэме "Возмездие" Блок писал: "...1910 год – это кризис символизма, о котором тогда очень много писали и говорили как в лагере символистов, так и в противоположном. В этом году явственно дали о себе знать направления, которые встали во враждебную позицию и к символизму, и друг к другу: акмеизм, эгофутуризм и первые начатки футуризма". Вновь обострился вопрос об отношениях искусства к действительности, о значении и месте искусства в развитии русской национальной истории и культуры.

В 1910 г. в "Обществе ревнителей художественного слова" А. Блок прочитал программный доклад "О современном состоянии русского символизма", Вяч. Иванов – "Заветы символизма". В среде символистов выявились явно несовместимые взгляды на сущность и цели современного искусства; отчетливо обнаружилась внутренняя мировоззренческая противоречивость символизма. В дискуссии о символизме В. Брюсов отстаивал независимость искусства от политических и религиозных идей. Для "младо- символистов" поэтическое творчество стало религиозным и общественным действом (Вяч. Иванов мыслил его в формах "теургии" или "соборности"). Блок в это время переживал глубокий кризис мировоззрения.

Попытка Вяч. Иванова обосновать в докладе "Заветы символизма" символизм как существующее целостное мировоззрение оказалась безуспешной. Блок к 1912 г. порывает с Вяч. Ивановым, считая символизм уже не существующей школой. Оставаться в границах былых верований было нельзя, обосновать новое искусство на старой философско-эстетической почве оказалось невозможным.

В среде поэтов, стремившихся вернуть поэзию к реальной жизни из "туманов символизма", возникает кружок "Цех поэтов" (1911), во главе которого становятся Н. Гумилев и С. Городецкий. Членами "Цеха" были в основном начинающие поэты: А. Ахматова, Н. Бурлюк, Вас. Гиппиус, М. Зенкевич, Г. Иванов, Е. Кузьмина-Караваева, М. Лозинский, О. Мандельштам, Вл. Нарбут, П. Радимов. Собрания "Цеха" посещали Н. Клюев и В. Хлебников. "Цех" начал издавать сборники стихов и небольшой ежемесячный поэтический журнал "Гиперборей".

В 1912 г. на одном из собраний "Цеха" был решен вопрос об акмеизме как о новой поэтической школе. Названием этого течения подчеркивалась устремленность его приверженцев к новым вершинам искусства. Основным органом акмеистов стал журнал "Аполлон" (ред. С. Маковский), в котором публиковались литературные манифесты, теоретические статьи и стихи участников "Цеха".

Акмеизм объединил поэтов, различных по идейно-художественным установкам и литературным судьбам. В этом отношении акмеизм был, может быть, еще более неоднородным, чем символизм. Общее, что объединяло акмеистов, – поиски выхода из кризиса символизма. Однако создать целостную мировоззренческую и эстетическую систему акмеисты не смогли, да и не ставили перед собой такой задачи. Более того, отталкиваясь от символизма, они подчеркивали глубокие внутренние связи акмеизма с символизмом.

"На смену символизма, – писал Н. Гумилев в статье „Наследие символизма и акмеизм” („Аполлон”. 1913. № 1), – идет новое направление, как бы оно ни называлось, акмеизм ли (от слова αχμη – высшая степень чего-либо, цвет, цветущая пора) или адамизм (мужественно твердый и ясный взгляд на жизнь), во всяком случае, требующее большего равновесия сил и более точного знания отношений между субъектом и объектом, чем то было в символизме. Однако, чтобы это течение утвердило себя во всей полноте и явилось достойным преемником предшествующего, надо, чтобы оно приняло его наследство и ответило на все поставленные им вопросы. Слава предков обязывает, а символизм был достойным отцом". Говоря об отношениях мира и человеческого сознания, Гумилев требовал "всегда помнить о непознаваемом", но только "не оскорблять своей мысли о нем более или менее вероятными догадками – вот принцип акмеизма". Отрицательно относясь к устремленности символизма познать тайный смысл бытия (он оставался тайным и для акмеизма), Гумилев декларировал "нецеломудренность" познания "непознаваемого", "детски мудрое, до боли сладкое ощущение собственного незнания", самоценность "мудрой и ясной" окружающей поэта действительности. Таким образом, акмеисты в области теории оставались на почве философского идеализма. Программа акмеистического принятия мира выражена в статье С. Городецкого "Некоторые течения в современной русской поэзии" ("Аполлон". 1913. № 1): "После всяких „неприятий” мир бесповоротно принят акмеизмом, во всей совокупности красот и безобразий".

Прости, пленительная влага

И первоздания туман!

В прозрачном ветре больше блага

Для сотворенных к жизни стран.

Просторен мир и многозвучен,

И многоцветней радуг он,

И вот Адаму он поручен,

Изобретателю имен.

Назвать, узнать, сорвать покровы

И праздных тайн и ветхой мглы.

Вот первый подвиг. Подвиг новый –

Живой земле пропеть хвалы.

Стремясь рассеять атмосферу иррационального, освободить поэзию от "мистического тумана", акмеисты принимали весь мир – видимый, звучащий, слышимый. Но этот "безоговорочно" принимаемый мир оказывался лишенным позитивного содержания. "По существу, акмеистическое жизнеутверждение было искусственной конструкцией: значимо в нем лишь отталкивание от универсальных трагических коллизий символизма, то есть своего рода капитуляция перед сложностью проблем, выдвинутых эпохой всеобщего социально-исторического кризиса" .

Акмеистическое течение, зародившееся в эпоху реакции, выразило присущее определенной части русской интеллигенции стремление укрыться от бурь "стенающего времени" в эстетизированную старину, "вещный" мир стилизованной современности, замкнутый круг интимных переживаний. В произведениях акмеистов – поэтов и писателей – крайне характерно разрабатывается тема прошлого, точнее – отношений прошлого, настоящего и будущего России. Их интересуют не переломные эпохи истории и духовных катаклизмов, в которых символисты искали аналогий и предвестий современности (осмысляемые, конечно, в определенном ракурсе), а эпохи бесконфликтные, которые стилизовались под идиллию гармонического человеческого общества. Прошлое стилизовалось так же, как и современность. Ретроспективизм и стилизаторские тенденции свойственны в те годы и художникам "Мира Искусства" (К. Сомов, А. Бенуа, Л. Бакст, С. Судейкин и др.). Философско-эстетические взгляды художников этой группы были близки писателям-акмеистам. Порывая с традиционной проблематикой русской исторической живописи, они противопоставляли современности и ее социальным трагедиям условный мир прошлого, сотканный из мотивов ушедшей дворянско-усадебной и придворной культуры. В эпоху революции А. Бенуа писал: "...Я совершенно переселился в прошлое <...> За деревьями, бронзами и вазами Версаля я как-то перестал видеть наши улицы, городовых, мясников и хулиганов" . Это была программная установка на "беспроблемиость" исторического мышления. Обращаясь к темам прошлого, они изображали празднества, придворные прогулки, рисовали интимно-бытовые сценки. Интерес для художников представляла "эстетика" истории, а не закономерности ее развития. Исторические полотна становились стилизованными декорациями (К. Сомов, "Осмеянный поцелуй". 1908–1909; А. Бенуа, "Купальня маркизы". 1906; "Венецианский сад". 1910). Характерно, что Сомов и Бенуа сами называли эти картины не историческими, а "ретроспективными". Особенность, свойственная живописи этого течения, – сознательная условная театрализация жизни. Зрителя (как и читателя, например, стихов М. Кузмина) не покидало ощущение, что перед ним не прошлое, а его инсценировка, разыгрываемая актерами. Многие сюжеты Бенуа перекликались с пасторалями и "галантными празднествами" французской живописи XVIII столетия. Такое превращение прошлого и настоящего в некую условную декорацию было свойственно и литераторам-акмеистам. Любовная тема связана уже не с прозрениями в другие миры, как у символистов; она развивается в любовную игру, жеманную и легкую. Поэтому в акмеистической поэзии так часто встречаются жанры пасторали, идиллии, маскарадной интермедии, мадригала. Признание "вещного" мира оборачивается любованием предметами (Г. Иванов. Сб. "Вереск"), поэтизацией быта патриархального прошлого (Б. Садовской (псевд., наст. фам. – Садовский). Сб. "Полдень"). В одной из "поэз" из сборника "Отплытие на о. Цитеру" (1912) Г. Иванов писал:

Кофейник, сахарница, блюдца,

Пягть чашек с узкою каймой

На голубом подносе жмутся,

И внятен их рассказ немой:

Сначала – тоненькою кистью

Искусный мастер от руки,

Чтоб фон казался золотистей,

Чертил кармином завитки.

И щеки пухлые румянил,

Ресницы наводил слегка

Амуру, что стрелою ранил

Испуганного пастушка.

И вот уже омыты чашки

Горячей черною струей.

За кофием играет в шашки

Сановник важный и седой

Иль дама, улыбаясь тонко,

Жеманно потчует друзей.

Меж тем, как умная болонка

На задних лапках – служит ей...

Эти тенденции свойственны и прозе акмеистов (М. Кузмин, Б. Садовской), которая в историко-литературном смысле имеет меньшее значение, чем их поэзия.

Декоративно-пасторальная атмосфера, гедонистические настроения в поэзии акмеистов и в живописи "мирискусников" 1910-х годов сочетались с ощущением грядущей катастрофы, "заката истории", с депрессивными настроениями. Цикл картин А. Бенуа, характерно названный "Последние прогулки короля", определяет тема заката жизни Людовика XIV – "короля-солнца". Слегка гротескные фигурки как бы напоминают о тщете человеческих стремлений и вечности только прекрасного. Такие настроения свойственны и литературному акмеизму.

Жажда покоя как убежища от жизненной усталости – пафос многих стихов Б. Садовского. В одном из стихотворений из сборника "Позднее утро" (1909) он писал:

Да, здесь я отдохну. Любовь, мечты, отвага,

Вы все отравлены бореньем и тоской.

И только ты – мое единственное благо,

О всеобъемлющий, божественный покой...

В предисловии к первому сборнику стихов А. Ахматовой "Вечер" (1912) М. Кузмин писал, что в творчестве молодой поэтессы выразилась "повышенная чувствительность, к которой стремились члены обществ, обреченных па гибель". За мажорными мотивами "конквистадорских" стихов Н. Гумилева – чувство безнадежности и безысходности. Недаром с таким постоянством обращался поэт к теме смерти, в которой видел единственную правду, в то время как "жизнь бормочет ложь" (сб. "Колчан"). За программным акмеистическим жизнеутверждением стояло внутреннее депрессивное настроение. Акмеисты уходили от истории и современности, утверждая только эстетическую функцию искусства.

Некоторые акмеисты звали вернуться из символистских "миров иных" не только в современность или историческое прошлое, но и к самим потокам жизни человека и природы. М. Зенкевич писал, что первый человек на земле – Адам, "лесной зверь", и был первым акмеистом, который дал вещам их имена. Так возник вариант названия течения – адамизм. Обращаясь к самым "истокам бытия", описывая экзотических зверей, первобытную природу, переживания первобытного человека, Зенкевич размышляет о тайнах рождения жизни в стихии земных недр, эстетизирует первородство бацилл, низших организмов, зародившихся в первобытной природе ("Человек", "Махайродусы", "Темное родство"). Так причудливо уживались в акмеизме и эстетское любование изысканностью культур прошлого, и эстетизация первозданного, первобытного, стихийного.

Впоследствии, оценивая историко-литературное место акмеизма в русской поэзии, С. Городецкий писая: "Нам казалось, что мы противостоим символизму. Но действительность мы видели на поверхности жизни, в любовании мертвыми вещами и на деле оказались лишь привеском к символизму..."

Новизна эстетических установок акмеизма была ограниченной и в критике того времени явно преувеличена. Отталкиваясь от символизма, поэтику нового течения Гумилев определял крайне туманно. Поэтому под флагом акмеизма выступили многие поэты, не объединяемые ни мировоззренчески, ни стилевым единством, которые вскоре отошли от программ акмеизма в поисках своего, индивидуального творческого пути. Более того, крупнейшие поэты вступали в явное противоречие с узостью поэтической теории течения.

По были и общие поэтические тенденции, которые объединяли художников этого течения (и "мирискусников" 1910-х годов). Складывалась некая общая ориентация на другие, чем у символистов, традиции русского и мирового искусства. Говоря об этом, В. М. Жирмунский в 1916 г. писал: "Внимание к художественному строению слов подчеркивает теперь не столько значение напевности лирических строк, их музыкальную действенность, сколько живописную, графическую четкость образов; поэзия намеков и настроений заменяется искусством точно вымеренных и взвешенных слов <...> есть возможность сближения молодой поэзии уже не с музыкальной лирикой романтиков, а с четким и сознательным искусством французского классицизма и с французским XVIII веком, эмоционально бедным, всегда рассудочно владеющим собой, но графич- ным и богатым многообразием и изысканностью зрительных впечатлений, линий, красок и форм" .

Для складывающегося акмеизма призывы от туманной символики к "прекрасной ясности" поэзии и слова не были новы. Первым высказал эти мысли несколькими годами ранее, чем возник акмеизм, Михаил Алексеевич Кузмин (1872–1936) – поэт, прозаик, драматург, критик, творчество которого было исполнено эстетского "жизнерадостного" приятия жизни, всего земного, прославления чувственной любви. К социально-нравственным проблемам современности Кузмин был индифферентен. Как художник он сформировался в кругу деятелей "Мира Искусства", в символистских салонах, где читал свои стихи ("Александрийские песни", "Куранты любви"). Наиболее значительными поэтическими сборниками Кузмина были "Сети" (1908), "Осенние озера" (1912), "Глиняные голубки" (1914). В 1910 г. в "Аполлоне" (№ 4) он напечатал свою статью "О прекрасной ясности", явившуюся предвестием поэтической теории акмеистов. В ней М. Кузмин критиковал "туманности" символизма и провозгласил ясность ("кларизм") главным признаком художественности.

Основное содержание поэзии Кузмина и его излюбленные герои охарактеризованы поэтом во вступлении к циклу "Мои предки" (книга "Сети"): это "моряки старинных фамилий", влюбленные в далекие горизонты, пьющие вино в темных портах, обнимая "веселых иностранок", "франты тридцатых годов", "милые актеры без большого таланта", "экономные умные помещицы", "прелестно-глупые цветы театральных училищ, преданные с детства искусству танцев, нежно развратные, чисто порочные", все "погибшие, но живые" в душе поэта. Из столетий мировой истории, "многообразных огней" человеческой цивилизации, о "фонариках" которой с пафосом писал в стихотворении "Фонарики" Брюсов, Кузмину ближе всего оказываются не Ассирия, Египет, Рим, век Данте, "большая лампа Лютера" или "сноп молний – Революция!", как для Брюсова, а "две маленькие звездочки, век суетных маркиз". Не мечта Брюсова о "грядущих огнях" истории ведет поэзию Кузмина, а "милый, хрупкий мир загадок", галантная маскарадность жеманного века маркиз с его игрой в любовь и влюбленность:

Маркиз гуляет с другом в цветнике.

У каждого левкой в руке,

А в парнике

Сквозь стекла видны ананасы. <...>

("Разговор")

История, ее вещественные атрибуты нужны Кузмину не ради эстетической реконструкции, как у Брюсова, не для обнаружения исторических аналогий, а в качестве декораций, интерьера, поддерживающих атмосферу маскарада, игру стилями, театрализованного обыгрывания разных форм жизни. Игровой характер стилизаций Кузмина подчеркивается легкой авторской иронией, насмешливым скептицизмом. Поэт откровенно играет вторичностью своего восприятия мира. В этом смысле характерно стихотворение "Фудзий в блюдечке", в котором природа эстетизирована, а как бы посредником между нею и поэтом оказывается японский фарфор и русский быт:

Сквозь чайный пар я вижу гору Фудзий...

Весенний мир вместился в малом мире:

Запахнет миндалем, затрубит рог...

Мотивы лирики Кузмина непосредственно перекликались с темами и мотивами ретроспективных полотен К. Сомова, С. Судейкина и других художников "Мира Искусства". Установка па утонченность, изящество стиля переходила в манерность, характерную для поэта жеманность. Причем сам поэт (как и "мирискусники") подчеркивал условность своих стилизаций, снисходительное, ироническое к ним отношение.

А обращение Кузмина к современности выражалось в поэтизации ее "прелестных мелочей":

Где слог найду, чтоб описать прогулку,

Шабли во льду, поджаренную булку

И вишен спелых сладостный агат?

Далек закат, и в море слышен гулко

Плеск тел, чей жар прохладе влаги рад.

Дух мелочей, прелестных и воздушных,

Любви ночей, то нежащих, то душных,

Веселой легкости бездумного житья!

Ах, верен я, далек чудес послушных,

Твоим цветам, веселая земля!

("Где слог найду , чтоб описать прогулку ...")

Эпоху русской жизни, которую так трагически переживал Блок, Кузмин воспринимает и воспроизводит как время беззаботности, "бездумного житья", любования "цветами земли". Отмечая в творчестве Кузмина "дыхание артистичности", Блок указал и на "тривиальность" его поэзии .

Вырываясь из рамок этой программной тривиальности, Кузмин написал "Александрийские песни", которые вошли в историю русской поэзии. Если в своих ранних стихах Кузмин, как остроумно заметил А. Ремизов, "добирался до искуснейшего литераторства: говорить ни о чем" , то в "Александрийских песнях" он сумел проникнуть в дух древней культуры, ее чувств. Они отразили мастерство Кузмина в технике стихотворства, на что обращал внимание В. Брюсов.

После революции поэт переживает творческий подъем. Кузмин издает сборники "Вожатый" (1918) и "Нездешние вечера" (1921). Лучшим сборником поздних стихов Кузмина стала книга "Форель разбивает лед" (1929).

Достижения в творчестве Кузмина и других поэтов течения были связаны прежде всего с преодолением программного акмеистического тезиса о "безоговорочном" принятии мира. В этом смысле примечательны судьбы С. Городецкого и А. Ахматовой.

В свое время А. Блок назвал "Цех поэтов" "Гумилевски-Городецким обществом". Действительно, Гумилев и Городецкий были теоретиками и основателями акмеизма. Городецкий и сформулировал тезис о безоговорочном принятии мира акмеизмом. Но если Гумилев противопоставлял себя реалистическому искусству, то Городецкий (как и Ахматова) уже в ранний период своего творческого развития начинал тяготеть к реалистической поэтике. Если поэзия Гумилева носила налет программно-рационалистический, замкнута в рамках экстравагантного мира поэта (в его стихах Блок видел "что-то холодное и иностранное" ), то художественная устремленность Городецкого была иной. Для Городецкого акмеизм – опора в неприятии иррационализма символистской поэзии. Через фольклор, литературу он тесно связан с национальной русской культурой, что впоследствии и вывело его за рамки акмеизма.

Первый сборник стихов Сергея Митрофановича Городецкого (1884–1967) "Ярь", построенный на мотивах древнеславянской языческой мифологии, появился в 1907 г.

"Ярь" – книга ярких красок, стремительных стиховых ритмов. Центральная тема ее – поэтизация стихийной силы первобытного человека и мощи природы. Если поэзия Кузмина по мотивам и характеру стилизаций созвучна творчеству "мирискусников", то стихи Городецкого – полотнам Кустодиева и Васнецова. Поэтическая оригинальность сборника была сразу же отмечена критикой. Блок назвал "Ярь" "большой книгой". В том же году появилась вторая книга стихов Городецкого – "Перун".

Виртуозная ритмика, изощренная звукопись, характерные для стихов поэта, приобретали в большинстве случаев значение самоценное, что близило Городецкого модернистской формалистической поэзии. Но уже тогда в творчестве поэта пробивались реалистические тенденции в изображении современности.

Основной пафос ранней поэзии Городецкого – стремление проникнуть в тайны жизни, молодое, задорное приятие ее. Как писал С. Машинский, "это мажорное начало в стихах Городецкого, отчасти вдохновленное в нем поэзией русского фольклора, скульптурой Коненкова, живописью Рериха, графикой Билибина, музыкой Римского-Корсакова и Лядова, привлекло к себе внимание всей читающей публики" . Действительно, выход "Яри" стал событием литературной жизни того времени.

В эпоху реакции мажорная тональность стихов Городецкого сменяется настроениями пессимистическими, навеянными литературой символистов, с которыми поэт активно сотрудничает и в журналах которых печатается. Выходят сборники стихотворений Городецкого: "Дикая воля" (1908), "Русь" (1910), "Ива" (1913), "Цветущий посох" (1914).

Будучи наряду с Гумилевым основателем и теоретиком акмеизма (его "вторым основоположником", по выражению Брюсова), Городецкий пошел в поэзии своим путем, глубоко отличным от пути творческого развития Гумилева. Более того, в своем поэтическом творчестве как акмеист он не проявил себя сколько-нибудь значительно и ярко.

В отличие от многих своих спутников по акмеизму, Октябрьскую революцию Городецкий принял сразу и безоговорочно. Революция обострила свойственный поэту интерес к жизни народа, русской культуре, ее гражданским традициям. До конца своих дней Городецкий оставался поэтом высокой гражданской ответственности.

Иным был творческий путь другого основателя "Цеха" – Николая Степановича Гумилева (1886–1921). В 1905 г. он опубликовал небольшой сборник стихов "Путь конквистадоров"; в 1908 г. выходит второй сборник поэта – "Романтические цветы"; в 1910-м – "Жемчуга", книга, принесшая Гумилеву известность. Она была посвящена Брюсову. Стихи, вошедшие в этот сборник, обнаруживали явное влияние тем и стиля брюсовской поэзии. Но, в отличие от стихов Брюсова, на них лежит печать стилизации, нарочитой декоративной экзотики ("Капитаны" и др.). Брюсов писал о поэзии Гумилева этого периода в "Русской мысли" (1910. № 7): она "живет в мире воображаемом и почти призрачном. Он как-то чуждается современности".

Брюсовские мифологические и исторические герои, воплощающие волевые начала истории, отразили напряженные поиски поэтом героического и нравственного идеала в современности, что предопределило сочувственное восприятие им революции. Гумилев же разорвал всякие связи своих героев – "воинов", "капитанов", "конквистадоров" – с современностью, эстетизировал их безразличие к общественным ценностям. Как подметил Η. Н. Евгеньев, при несходстве ключевых мотивов Кузмина и Гумилева (стилизованные "Куранты любви" у Кузмина, черная Африка, "муза дальних странствий" у Гумилева), самый метод их достаточно схож. "Изысканный жираф" у озера Чад, золото, сыплющееся с "розоватых брабантских манжет", авантюрная романтика портовых таверн – все это трактовано Гумилевым в эстетском плане :

Сегодня я вижу, особенно грустен твой взгляд,

И руки особенно тонки, колени обняв.

Послушай: далеко, далеко, на озере Чад

Изысканный бродит жираф.

Ему грациозная стройность и нега дана,

И шкуру ero украшает волшебный узор,

С которым равняться осмелится только луна,

Дробясь и качаясь на влаге широких озер.

Вдали он подобен цветным парусам корабля,

И бег его плавен, как радостный птичий полет.

Я знаю, что много чудесного видит земля,

Когда на закате он прячется в мраморный грот...

("Озеро Чад ")

В стихотворении с характерным названием "Современность" (из цикла "Чужое небо") Гумилев гак выразил свое восприятие современности:

Я печален от книги, томлюсь от луны,

Может быть, мне совсем и не надо героя,

Вот идут по аллее, так странно нежны,

Гимназист с гимназисткой, как Дафнис и Хлоя.

Имея в виду прежде всего Гумилева, Блок писал об акмеистах, что они "не имеют и не желают иметь тени представления о русской жизни и о жизни мира вообще..."

Свой эстетический идеал Гумилев декларировал в сонете "Дон Жуан":

Моя мечта надменна и проста:

Схватить весло, поставить ногу в стремя

И обмануть медлительное время,

Всегда лобзая новые уста...

Империалистическая война побудила Гумилева обратиться к теме исторической действительности. В его поэзии зазвучала тема России, но официальной, государственной, монархической. Он воспевает войну, героизируя ее как освободительную, народную:

И воистину светло и свято

Дело величавое войны,

Серафимы, ясны и крылаты,

За плечами воинов видны...

("Война ")

В первый же месяц войны Гумилев вступает вольноопределяющимся в лейб-гвардии уланский полк и направляется в действующую армию, где служит в конной разведке. Как специальный военный корреспондент в 1915 г. в "Биржевых ведомостях" он печатает "Записки кавалериста", в которых, рисуя эпизоды военных событий, пишет о войне как деле справедливом и благородном.

В то же время в предощущении распада всей системы русского государственного быта его поэзию пронизывают пессимистические мотивы. О революции Гумилев не писал – в этом была его политическая позиция. Но не акмеистическим бесстрастием к общественной жизни отмечены теперь его стихи, а каким-то надломом души. В сборнике "Огненный столп" (1921) нет ни романтической бравады, пи напускного оптимизма. Они полны мрачной символики, туманных намеков, предощущений "непоправимой гибели". Начав с "преодоления символизма", Гумилев вернулся к типично символистской символике:

Понял теперь я: наша свобода

Только оттуда бьющий свет,

Люди и тени стоят у входа

В зоологический сад планет...

("Заблудившийся трамвай ")

Стихотворение "Заблудившийся трамвай" наиболее, может быть, характерно для настроений Гумилева того времени. Образ трамвая, сошедшего с пути, – это для поэта сама жизнь, сошедшая с рельсов, жизнь, в которой происходит непонятное и странное:

Где я? Так томно и так тревожно

Сердце мое стучит в ответ:

Видишь вокзал, на котором можно

В Индию Духа купить билет.

Поэт озабочен поисками этой "Индии Духа", прибежища.

С точки зрения поэтического мастерства стихи "Огненного столпа" – самые совершенные в творчестве Гумилева. Они исполнены подлинного чувства, глубоко драматического переживания поэтом своей судьбы, трагических предощущений.

В 1921 г. Гумилев был арестован по обвинению в участии в заговоре контрреволюционной Петроградской боевой организации, возглавляемой сенатором В. Н. Таганцевым, и расстрелян.

К. Симонов верно отметил: историю русской поэзии XX в. нельзя писать, не упоминая о Гумилеве, о его стихах, критической работе (имеются в виду "Письма о русской поэзии" – литературно-критические статьи поэта, печатавшиеся с 1909 г. в "Аполлоне"), замечательных переводах, о его взаимоотношениях с Брюсовым, Блоком и другими выдающимися поэтами начала века.

С акмеистическим течением связан творческий путь Осипа Эмильевича Мандельштама (1891–1938). На первых этапах своего творческого развития Мандельштам испытывает определенное влияние символизма. Пафос его стихов раннего периода – отречение от жизни с ее конфликтами, поэтизация камерной уединенности, безрадостной и болезненной, ощущение иллюзорности происходящего, стремление уйти в сферу изначальных представлений о мире ("Только детские книги читать...", "Silentium" и др.). Приход Мандельштама к акмеизму обусловлен требованием "прекрасной ясности" и "вечности" образов. В произведениях 1910-х годов, собранных в книге "Камень" (1913), поэт создает образ "камня", из которого он "строит" здания, "архитектуру", форму своих стихов. Для Мандельштама образцы поэтического искусства – это "архитектурно обоснованное восхождение, соответственно ярусам готического собора".

В творчестве Мандельштама (как оно определилось во 2-м издании сборника "Камень", 1916) выразилось, хотя и в иных мировоззренческих и поэтических формах, чем у Гумилева, стремление уйти от трагических бурь времени во вневременное, в цивилизации и культуры прошлых веков. Поэт создает некий вторичный мир из воспринятой им истории культуры, мир, построенный на субъективных ассоциациях, через которые он пытается выразить свое отношение к современности, произвольно группируя факты истории, идеи, литературные образы ("Домби и сын", "Европа", "Я не слыхал рассказов Оссиана..."). Это была форма ухода от своего "века-властелина". От стихов "Камня" веет одиночеством, "мировой туманной болью".

Говоря об этом свойстве поэзии Мандельштама, В. М. Жирмунский писал: "Пользуясь терминологией Фридриха Шлегеля, можно назвать его стихи не поэзией жизни, а „поэзией поэзии” („die Poesie der Poesie”), т.е. поэзией, имеющей своим предметом не жизнь, непосредственно воспринятую самим поэтом, а чужое художественное восприятие жизни <.„> Он <...> пересказывает чужие сны, творческим синтезом воспроизводит чужое, художественно уже сложившееся восприятие жизни. Говоря его словами:

Я получил блаженное наследство –

Чужих певцов блуждающие сны..."

И далее: "Перед этим объективным миром, художественно воссозданным его воображением, поэт стоит неизменно как посторонний наблюдатель, из-за стекла смотрящий на занимательное зрелище. Для него вполне безразличны происхождение и относительная ценность воспроизводимых им художественных и поэтических культур" .

В акмеизме Мандельштам занимал особую позицию. Недаром А. Блок, говоря позже об акмеистах и их эпигонах, выделил из этой среды Ахматову и Мандельштама как мастеров подлинно драматической лирики. Защищая в 1910– 1916 гг. эстетические "постановления" своего "Цеха", поэт уже тогда во многом расходился с Гумилевым и Городецким. Мандельштаму был чужд ницшеанский аристократизм Гумилева, программный рационализм сто романтических произведений, подчиненных заданной пафосной патетике. Иным по сравнению с Гумилевым был и путь творческого развития Мандельштама. Гумилев, не сумев "преодолеть" символизм в своем творчестве, пришел в конце творческого пути к пессимистическому и чуть ли не к мистическому мировосприятию. Драматическая напряженность лирики Мандельштама выражала стремление поэта преодолеть пессимистические настроения, состояние внутренней борьбы с собой.

В годы Первой мировой войны в поэзии Мандельштама звучат антивоенные и антицаристские мотивы ("Дворцовая площадь", "Зверинец" и др.). Поэта волнуют такие вопросы, как место его лирики в революционной современности, пути обновления и перестройки языка поэзии. Обозначаются принципиальные расхождения Мандельштама с "Цехом", мир литературной элиты, продолжавшей отгораживаться от социальной действительности.

Октябрьскую революцию Мандельштам ощущает как грандиозный перелом, как исторически новую эпоху. Но характера новой жизни не принял. В его поздних стихах звучит и трагическая тема одиночества, и жизнелюбие, и стремление стать соучастником "шума времени" ("Нет, никогда, ничей я не был современник...", "Стансы", "Заблудился в небе").

В области поэтики он шел от мнимой "материальности" "Камня", как писал В. М. Жирмунский, "к поэтике сложных и абстрактных иносказаний, созвучной таким явлениям позднего символизма („постсимволизма”) на Западе, как поэзия Поля Валери и французских сюрреалистов..." "Только Ахматова пошла как поэт путями открытого ею нового художественного реализма, тесно связанного с традициями русской классической поэзии..."

Раннее творчество Анны Андреевны Ахматовой (псевд., наст. фам. – Горенко; 1889–1966) выразило многие принципы акмеистической эстетики. Но в то же время характер миропонимания Ахматовой отграничивал ее – акмеистку, на творчестве которой Гумилев строил акмеистические программы, от акмеизма. Недаром Блок назвал ее "настоящим исключением" среди акмеистов.

Вопреки акмеистическому призыву принять действительность "во всей совокупности красот и безобразий", лирика Ахматовой исполнена глубочайшего драматизма, острого ощущения непрочности, дисгармоничности бытия, приближающейся катастрофы. Именно поэтому так часты в ее стихах мотивы беды, горя, тоски, близкой смерти ("Томилось сердце, не зная даже/ Причины горя своего" и др.). "Голос беды" постоянно звучал в ее творчестве. Лирика Ахматовой выделялась из общественно индифферентной поэзии акмеизма и тем, что в ранних стихах поэтессы уже обозначилась, более или менее отчетливо, основная тема ее последующего творчества – тема Родины, особое, интимное чувство высокого патриотизма ("Ты знаешь, я томлюсь в неволе...", 1913; "Молитва", 1915; "Приду туда, и отлетит томленье...", 1916 и др.). Логическим завершением этой темы в предоктябрьскую эпоху стало известное стихотворение, написанное осенью 1917 г.:

Он говорил: "Иди сюда,

Оставь свой край глухой и грешный,

Оставь Россию навсегда.

Я кровь от рук твоих отмою,

Из сердца выну черный стыд,

Я новым именем покрою

Боль поражений и обид".

Но равнодушно и спокойно

Руками я замкнула слух,

Чтоб этой речью недостойной

Не осквернился скорбный дух.

Лирика Ахматовой опиралась на достижения классической русской поэзии – творчество Пушкина, Баратынского,

Тютчева, Некрасова, а из современников – творчество Блока. Ахматова на подаренном Блоку экземпляре "Четок" надписала двустишие, которое вскрывает характер связи ее раннего творчества с мотивами и образами блоковской поэзии:

От тебя приходила ко мне тревога

И уменье писать стихи.

"Блок разбудил музу Ахматовой, – пишет В. Жирмунский, – но дальше она пошла своими путями, преодолевая наследие блоковского символизма" .

Ощущение катастрофичности бытия, осмысляемое Блоком в историко-философском ключе, проявляется у Ахматовой в аспекте личных судеб, в формах интимных, "камерных". Диапазон тем ранней лирики Ахматовой значительно уже блоковского. Стихи ее первых книг – "Вечер" (1912), "Четки" (1914), "Белая стая" (1917) – в основном любовная лирика. Сборник "Вечер" вышел с предисловием Кузмина, усмотревшего особенности "острой и хрупкой" поэзии Ахматовой в той "повышенной чувствительности, к которой стремились члены обществ, обреченных на гибель". "Вечер" – книга сожалений, предчувствий заката (характерно само название сборника), душевных диссонансов. Здесь нет ни самоуспокоенности, ни умиротворенного, радостного и бездумного приятия жизни, декларированного Кузминым. Это – лирика несбывшихся надежд, рассеянных иллюзий любви, разочарований, "изящной печали", как сказал С. Городецкий. Сборник "Четки" открывался стихотворением "Смятение", в котором заданы основные мотивы книги:

Было душно от жгучего света,

А взгляды его – как лучи.

Я только вздрогнула: этот

Может меня приручить.

Наклонился – он что-то скажет...

От лица отхлынула кровь.

Пусть камнем надгробным ляжет

На жизни моей любовь.

К любовной теме стягивались все темы ее первых сборников.

Поэтическая зрелость пришла к Ахматовой после ее "встречи" со стихотворениями Ин. Ф. Анненского, у которого она восприняла искусство передачи душевных движений, оттенков психологических переживаний через бытовое и обыденное. Образ в лирике Ахматовой развертывается в конкретно-чувственных деталях, через них раскрывается основная психологическая тема стихотворений, психологические конфликты. Так возникает характерная ахматовская "вещная" символика.

Ахматовой свойственна не музыкальность стиха символистов, а логически точная передача тончайших наблюдений. Ее стихи приобретают характер эпиграммы, часто заканчиваются афоризмами, сентенциями, в которых слышен голос автора, ощущается его настроение:

Мне холодно... Крылатый иль бескрылый,

Веселый бог не посетит меня.

Восприятие явления внешнего мира передается как выражение психологического факта:

Как непохожи на объятья

Прикосновенья этих рук.

Ты зацелованные пальцы

Брезгливо прячешь под платок.

Афористичность языка лирики Ахматовой не делает его "поэтическим" в узком смысле слова, ее словарь стремится к простоте разговорной речи:

Ты письмо мое, милый, не комкай,

До конца его, друг, прочти.

Не в лесу мы, довольно аукать, –

Я насмешек таких не люблю...

Включенная в строчки стиха прямая речь, как речь авторская, построена по законам разговорной речи:

Попросил: "Со мною умри!

Я обманут моей унылой,

Переменчивой, злой судьбой".

Я ответила: "Милый, милый!

И я тоже. Умру с тобой..."

Но это и язык глубоких раздумий. События, факты, детали в их связи раскрывают общую мысль поэтессы о жизни, любви и смерти.

Для стиля лирики Ахматовой характерна затушеванность эмоционального элемента. Переживания героини, перемены ее настроений передаются не непосредственно лирически, а как бы отраженными в явлениях внешнего мира. Но в выборе событий и предметов, в меняющемся восприятии их чувствуется глубокое эмоциональное напряжение. Чертами такого стиля отмечено стихотворение "В последний раз мы встретились тогда...":

В последний раз мы встретились тогда

На набережной, где всегда встречались.

Была в Неве высокая вода,

И наводненья в городе боялись.

Он говорил о лете и о том,

Что быть поэтом женщине – нелепость.

Как я запомнила высокий царский дом

И Петропавловскую крепость! –

Затем что воздух был совсем не наш,

А как подарок божий – так чудесен.

И в этот час была мне отдана

Последняя из всех безумных песен.

В памяти героини всплывают какие-то детали окружающей обстановки ("в Неве высокая вода", "высокий царский дом", "Петропавловская крепость", "воздух был совсем не наш"), обрывки разговора ("Он говорил о лете и о том,/ Что быть поэтом женщине – нелепость"), отчетливо запечатлевшиеся в сознании в минуту душевного волнения. Непосредственно о душевном переживании говорит только слово "последний" ("в последний раз мы встретились тогда", "последняя из всех безумных песен"), повторенное в начале и в конце стихотворения, и взволнованное повышение голоса в строках: "Как я запомнила высокий царский дом/ И Петропавловскую крепость!" Но в рассказе о явлениях мира внешнего и заключена целая повесть о духовной жизни героини.

В интимно-"вещной" сфере индивидуальных переживаний в "Вечере" и "Четках" воплощаются "вечные" темы любви, смерти, разлук, встреч, разуверений, которые в этой форме приобретали обостренно-эмоциональную, ахматовскую выразительность. В критике не раз отмечалась специфичная для лирики Ахматовой "драматургичность" стиля, когда лирическая эмоция драматизировалась во внешнем сюжете, столкновении диалогических реплик.

В "Белой стае" проявились и новые тенденции стиля Ахматовой, связанные с нарастанием гражданского и национального самосознания поэтессы. Годы Первой мировой войны, национального бедствия обострили у поэтессы чувство связи с народом, его историей, вызвали ощущение ответственности за судьбы России. Подчеркнутый прозаизм разговорной речи нарушается пафосными ораторскими интонациями, на смену ему приходит высокий поэтический стиль.

Муза Ахматовой уже не муза символизма. "Восприняв словесное искусство символической эпохи, она приспособила его к выражению новых переживаний, вполне реальных, конкретных, простых и земных. Если поэзия символистов видела в образе женщины отражение вечно женственного, то стихи Ахматовой говорят о неизменно женском" .

Насколько разными оказались пути творческих исканий поэтов-акмеистов, настолько по-разному сложились их жизненные судьбы. После революции в эмиграции оказались Г. Адамович, Г. Иванов, Н. Оцуп – ученик Гумилева, примыкавший к акмеизму Вл. Ходасевич. Эпоха эмиграции стала для них временем "преодоления" акмеизма, нового осмысления традиций русской поэтической классики и традиций поэзии "серебряного века". Многие из них становятся в эмиграции поэтами в самом высоком значении этого слова. Их поэзия – неотъемлемая часть русской поэтической культуры.

Из этой группы поэтов наиболее заметным стал Владислав Фелицианович Ходасевич (1886–1939). Личность и творчество поэта остаются предметом острых споров и самых различных оценок: от преувеличенно восторженных до предельно скептических. Спор начинался прежде всего с вопроса, разделял ли Ходасевич эстетические принципы символизма, оставшись на его мировоззренческой и эстетической платформе, или стал "чистым" приверженцем акмеистического течения. Жена Ходасевича, Н. Берберова, знавшая его лучше чем кто бы то ни было, пишет: "Но кто был он? По возрасту он мог принадлежать к Цеху, к „гиперборейцам” (Гумилеву, Ахматовой, Мандельштаму), но он к ним не принадлежал. В членах Цеха, в тех, кого я знала лично, для меня всегда было что-то общее: их несовременность <...> Ходасевич был совершенно другой породы, даже его русский язык был иным" . Ходасевич представлял ту ветвь в русской поэзии начала XX в., которая близка к неоклассицизму О. Мандельштама и А. Ахматовой. Но если в творчестве последних "неоклассицистическая" тенденция, свойственная поэзии Брюсова и некоторых других поэтов и художников 1910-х годов, была менее выражена, то в лирике Ходасевича она составляет ее основной пафос. Аскетизм слога, известная рационалистичность его поэзии представляют собой как бы развитие традиций русской философской лирики, идущих прежде всего от Баратынского. Это признавали и признают многие, писавшие о поэтическом творчестве Ходасевича.

Первой опубликованной в России книгой Ходасевича стал сборник стихов "Молодость" (1908), основным чувством которых было трагическое ощущение мира: природы, любви, творчества. Жизнь предстает в них как воплощение отчаяния и безнадежности. "Молодость, – пишет исследователь, – символизирует предельную серьезность взгляда на мир, которая поглощает все остальные эмоции поэта. Но эта серьезность не подкреплена пока что самостоятельностью взгляда, она заемна" .

"Самостоятельность" придет позже, в годы эмиграции. А сейчас она во многом, действительно, заимствована из Брюсова, Белого, Блока, влияние поэзии которых наложило явный отпечаток на стихи сборника.

Следующая книга стихов Ходасевича появилась лишь в 1914 г. – "Счастливый домик". Эта книга и по своему настроению, и по форме решительно отличалась от "Молодости". И сразу встретила в прессе многочисленные отклики. Писали, что поэт развивает традиции пушкинской эпохи, отмечали изысканность стиля, гармонию стиха. Но самым существенным было, однако, то, что поэт решительно пересматривал свое отношение к миру. Трагедийная тональность стихов "Молодости" сменяется приятием бытия, поисками счастья, которое не где-то за пределами, но здесь, рядом. То был поиск гармонии в мире реальности. Это в какой-то мере и близило в те годы Ходасевича с некоторыми принципами акмеистов. А в поисках гармонии в искусстве поэт обратился к миру поэзии Пушкина. В форме – к формам классического стиха. Место поэта в жизни видится теперь Ходасевичу в приобщении к простому миру окружающей его природы, простым реальностям быта. В стихах этой книги формируется новый образ лирического героя.

В 1920-е годы появился третий сборник стихов Ходасевича – "Путем зерна". Стихи этой книги определенно отражали ту социальную реальность, которая окружала поэта.

"Образ зерна, которое умирает и воскресает, чтобы дать жизнь новому, многократно большему урожаю, пронизывает всю книгу, начиная с ее названия вплоть до последних стихотворений. Афористичные двустишия стихотворения „Путем зерна” сливали воедино и путь великой страны, которой предстоит пройти страшные кровавые испытания, и путь души поэта, которой так же суждено погибнуть с тем, чтобы впоследствии взойти новыми побегами" . Стихотворение написано в конце декабря 1917 г.:

Проходит сеятель по ровным бороздам.

Отец его и дед по тем же шли путям.

Сверкает золотом в его руке зерно,

Но в землю черную оно упасть должно.

И там, где червь слепой прокладывает ход,

Оно в заветный срок умрет и прорастет.

Так и душа моя идет путем зерна:

Сойдя во мрак, умрет и оживет она.

И ты, моя страна, и ты, ее народ,

Умрешь и оживешь, пройдя сквозь этот год, –

Затем, что мудрость нам единая дана:

Всему живущему идти путем зерна.

И, наконец, через два года в Берлине выходит "Тяжелая лира" – книга, в которой та творческая манера, которая была заявлена поэтом в сборнике "Путем зерна", находит свое законченное выражение. В области формы Ходасевич теперь непосредственно опирается на классические размеры русского стиха.

Мир в стихах "Тяжелой лиры" вновь, как и в стихах "Молодости", обретает трагичность, но уже не "заемную".

Она видится поэту в любом моменте нашей жизни. В большинстве стихотворений книги Ходасевич продолжает линию Тютчева и заново, самостоятельно понятого Анненского.

Первый серьезный отклик о поэзии Ходасевича принадлежал А. Белому. Анализируя стихи поэта, Белый находил в них продолжение традиций лирики Баратынского, Тютчева, Пушкина. И назвал Ходасевича одним из самых крупных русских поэтов современности . Вслед за ним о Ходасевиче как о наследнике классической русской поэзии писали уже в эмиграции Д. Святополк-Мирский, В. Набоков-Сирин. В 1922 г. Ходасевич решил выехать из России. "Он сделал свой выбор, но только через несколько лет сделал второй: не возвращаться" . Причиной поездки, обозначенной в паспорте, было: поправление здоровья. В июне он вместе с Н. Берберовой уже был в Берлине. Затем была Прага, а в апреле 1925 г. Ходасевич переезжает в Париж, где и живет до конца дней. В Берлине он встречается с Горьким, вместе с ним редактирует журнал "Беседа" (1922–1925). Однако среди эмигрантов, судя по воспоминаниям Н. Берберовой и других мемуаристов, чувствовал себя одиноко, "обуянный, – как пишет Берберова, – страшной усталостью и пессимизмом и чувством трагического смысла вселенной" . Такое трагическое мировосприятие во многом определялось чувством невозможности творить вне России, жить вне России, неприятием узости духовного быта эмиграции и ограниченности духовной жизни Запада при всей его "интеллектуальной роскоши".

Со временем трагическое мироощущение Ходасевича все более обостряется. С наибольшей силой оно отразилось в его последней книге "Собрание стихов" (1927), особенно в цикле "Европейская ночь". Жизнь современной Европы давила его бытовой и духовной противоречивостью. Такое восприятие жизни Европы выразилось в символике названия цикла – "Европейская ночь". Критика 1930-х годов отмечала основное противоречие, которое было свойственно зарубежной поэзии Ходасевича и определяло ее тональность и стилевые особенности: сочетание ясности, идущей от традиции пушкинской поэзии, и трагического мировосприятия, понимания отношений мира и человека в нем как отношений дисгармоничных. Это противоречие, вероятно, и не позволило Ходасевичу осуществить свой заветный замысел, мечту своей жизни – написать биографию Пушкина.

После публикации "Собрания стихов" Ходасевич почти перестал писать стихи, посвятив себя изучению литературы и критике. Как и в поэзии, здесь он был последовательным проповедником культурной классической традиции, противником "изысков" модернистского искусства. В своих литературно-критических работах и литературоведческих монографиях Ходасевич утверждал необходимость гармонии человека с миром, трагически ощущая дисгармонию, царящую и в социальной жизни, и в душе современного человека.

После 1928 г. известно всего четыре написанных Ходасевичем стихотворения (опубликовано – одно). До сих пор критики ищут ответ на вопрос: почему замолчал один из крупнейших русских поэтов того времени? Возникало много версий. Г. Иванов, например, говорил о том, что Ходасевич "исписался", однако опубликованная недавно переписка Ходасевича с Н. Берберовой свидетельствует о другом – писать стихи в эмиграции практически было не для кого. Читатель остался в России. В этом заключалась творческая трагедия многих русских поэтов-эмигрантов.

С 1927 г. Ходасевич смотрел на себя прежде всего как на литературного критика и исследователя. Образцом монографического литературоведения стала книга Ходасевича о Державине, вышедшая в 1931 г. в Париже. В ней Ходасевич попытался определить место Державина в истории русской поэзии. Проза Ходасевича, однако, уступает его поэзии в отточенности, словесном мастерстве, завершенности.

Незадолго до смерти вышла его книга воспоминаний "Некрополь" – о Брюсове и Сологубе, Гумилеве и Белом, Горьком, Блоке, Есенине и других. В отличие от многих книг воспоминаний писателей-эмигрантов мемуары Ходасевича – наиболее объективные свидетельства русской литературной жизни начала века и первых послеоктябрьских лет. По своему "жанру" они близятся к исследованию, написанному в художественно-мемуарном стиле.

С именем Ходасевича всегда было связано имя Георгия Викторовича Адамовича (1894–1972) – бывшего акмеиста, одного из ведущих критиков русского зарубежья. Из дореволюционных наиболее значительных его произведений можно назвать книжку стихов "Облака", вышедшую в 1916 г. в издательстве "Гиперборей" (это была вторая его книга). В 1922 г. незадолго до отъезда из России Адамович опубликовал сборник стихов "Чистилище".

Эмигрировав, поселился в Париже. Писал стихи, критические статьи, очерки из литературной жизни.

От акмеизма у Адамовича – поэта и критика – остались строгость к слову, требовательность к поэтической ясности. Как поэт в эмиграции он писал мало. В 1939 г. вышел сборник стихов Адамовича "На Западе", в который вошли и некоторые его ранние стихотворения. Как Ахматова и другие акмеисты, он через всю свою творческую жизнь пронес любовь к Ин. Анненскому, приверженность его поэтическим принципам. Влияние поэтики Анненского отчетливо сказалось на многих его вещах, например на восьмистишии из книги "На Западе", которое часто цитировалось как образец словесного мастерства:

Там где-нибудь, когда-нибудь,

У склона гор, на берегу реки,

Или за дребезжащею телегой,

Бредя привычно, под косым дождем,

Под низким, белым бесконечным небом,

Не знаю что, не понимаю как,

Но где-нибудь, когда-нибудь наверно...

В литературной парижской жизни Адамович принимал самое живое участие – бывал на литературных "воскресеньях" Мережковских, выступал на собраниях "Зеленой лампы". Во многих работах эмигрантских авторов имя Адамовича обычно сопрягается с именем Ходасевича. Они стали центральными фигурами критике русского Парижа. Однако в отношении к ним зарубежных русских литераторов и читателей есть одна знаменательная деталь. Как вспоминают современники, к Ходасевичу тянулись поэты старшего поколения, к Адамовичу – поэтическая молодежь.

Г. Адамович много писал о судьбах и путях развития русской зарубежной литературы, взгляды его как критика, в отличие от Ходасевича, были более субъективными, оценки – более пристрастными. Взгляд его на судьбы эмигрантской литературы как самостоятельной ветви русской культуры был пессимистичен. Он писал, что самое большее, на что может рассчитывать эмигрантская литература, оторванная от русской национальной почвы, – дожидаться того, когда наступит время возвращения ее на родную почву, к русскому читателю. Не более. Он вглядывался в события литературного процесса Советской России, призывал не отмахиваться от литературной родной страны. В 1955 г. в Нью-Йорке вышла книга Адамовича "Одиночество и свобода", где он как бы подводил итоги своим размышлениям и об эмигрантской литературе в целом, и о судьбах многих русских зарубежных писателей.

В книгу вошли статьи о Мережковском и Гиппиус, Бунине и Зайцеве, Шмелеве, Ремизове, Набокове и др. Очеркам об их творчестве предпослана статья "Одиночество и свобода", в которой Адамович пытается выразить свое отношение к многолетним спорам о судьбах эмигрантской литературы, навести какой-то "порядок" в них, хотя, оговаривается он, только время может расставить все по своим местам. Суть эмигрантских дискуссий, пишет Адамович, сводилась к одному из двух положений: или в эмиграции ничего быть не может, творчество существует лишь там, в Советской России, какими бы тисками зажато оно ни было; или в Советской России – пустыня, все живое сосредоточилось здесь, в эмиграции. Адамович высказывает мысль о возможности "диалога" с советской литературой, к такому диалогу он призывал еще в статьях в эпоху первых пятилеток, когда этот призыв показался Г. Струве "странным". Не оттого ли внятного диалога не возникло, спрашивает в статье Адамович, что существовали сомнения на счет того, есть ли с кем говорить?

В сознании эмигрантов, писал он, постоянно звучали два голоса. Один звал вообще не читать советских литераторов, ибо это якобы "ложь, пустые казенные прописи". Но был и другой, который говорил: "Россия – в тех книгах, которые там выходят, а если она тебе в этом обличье не по душе, что ж, разве она от этого перестала быть твоей родной страной <...> не отрекайся от страны в несчастье <...> Вчитайся, вдумайся, пойми, – худо ли, хорошо ли, сквозь все цензурные преграды в этих книгах говорит с тобой Россия!"

Поэтому-то, собственно, Г. Струве отдает предпочтение Ходасевичу-критику, его "последовательности" в оценках судеб эмигрантской литературы, в оценках литературы Советской России, хотя И. Бунин считал лучшим критиком среди литера- торов-эм и грантов Г. Адамовича.

Г. Адамович видел драму эмигрантской литературы в ее отрыве от национальной почвы. Мысли на этот счет были высказаны им во многих статьях-размышлениях. В 1967 г. в Вашингтоне вышла книга Георгия Адамовича "Комментарии", в которой наиболее полно были собраны статьи, посвященные вопросам развития эмигрантской литературы.

Одной из самых, может быть, существенных проблем "Комментариев" была проблема судеб русской культуры, тех ее традиций, которые принесли и пытались сохранить в эмиграции художники старшего эмигрантского поколения. Э го размышления о традициях и русской философии, и русской литературной классики, ее этических проблемах, и вновь – об отношениях эмигрантской и русской советской литератур. Откликаясь на споры о том, как относиться к новой литературе в Советской России, Адамович писал: "Мы свой, мы новый мир построим. Лично отказываюсь (не о себе: „для” предполагаемое). Остаюсь на той стороне. Но не могу не сознавать, что остаюсь в пустоте, и тем, другим, „новым”, ни в чем не хочу мешать. Хочу только помочь".

В одном из "комментариев" Адамович очень определенно обозначил свое отношение к эмигрантам, мечтающим, чтобы опять на Руси зазвенел валдайский колокольчик, чтобы мужики в холщовых рубахах кланялись редким проезжим, чтобы томились купчихи в белокаменной Москве на пышных перинах, чтобы, одним словом, "воскресла" старая Русь: "Сжечь книги, консервативные или революционные, все равно, закрыть почти все школы, разрушить все „стройки” и „строй”, и ждать, пока не умрет последний, кто видел иное <...> когда улетучится всякое воспоминание об усилиях и борьбе человека, да, тогда, пожалуй, можно было бы попробовать святороссийскую реставрацию. В глубокой тьме, как скверное дело..."

Много "комментариев" посвящено этике творчества Л. Толстого, Ф. Достоевского, современных литераторов.

"Комментарии" красноречиво говорят об отрицательном отношении Г. Адамовича ко всяческому декадентству, духовному и стилистическому.

Программные установки акмеистической школы выразились, может быть, с наибольшей отчетливостью и подчеркнутой устремленностью к "вещной" изобразительности в дооктябрьском творчестве Георгия Владимировича Иванова (1894-1958).

Акмеистические принципы письма Иванова были свойственны и "поэзам" его раннего сборника "Отплытие на о. Цитеру", и стихам последующих сборников "Лампада", "Вереск", "Сады". Его поэзия подчеркнуто изысканна, она стилизована под жанры пасторали, идиллии, маскарадной интермедии, мадригала. И прошлое, и настоящее превращается под пером поэта в некую условную декорацию, на фоне которой разыгрываются любовные и бытовые сценки.

"По-акмеистически" принимая жизнь "во всех ее проявлениях", Г. Иванов за бытом, деталями российской действительности программно не хотел видеть того огромного социального и духовного сдвига в жизни Родины, который волновал Блока, Брюсова, Белого, а среди акмеистов – прежде всего Ахматову. Об удаленности стихов Иванова от всего "насущного" в русской общественности начала века сказал в 1919 г. в одной из рецензий Блок, отдавая поэту должное в искусстве стихотворства: "...страшные стихи ни о чем, не обделенные ничем – ни талантом, ни умом, ни вкусом, и вместе с тем – как будто нет этих стихов, они обделены всем, и ничего с этим сделать нельзя" .

Свою поэтическую карьеру Иванов начал еще среди эгофутуристов и даже некоторое время был одним из членов "Директората" эгофутуризма. (Двумя другими были К. Олимпов – сын К. Фофанова – и Грааль Арельский (псевд. Степана Петрова).) Но вскоре был принят в "Цех поэтов" и стал его активным "работником".

Г. Иванов как художник то же формировался "под знаком" Ин. Анненского. Но творчество Анненского воспринималось Ивановым лишь со стороны формальной культуры стиха, он не погружался в глубинный смысл поэзии Анненского.

В 1922 г. Иванов "для составления репертуара государственных театров" уехал в Берлин. Осенью следующего года перебрался в Париж, периодически наезжая в Ригу, где жил отец его жены И. Одоевцевой.

Оказавшись в эмиграции, Г. Иванов переиздал свои сборники "Вереск" и "Сады" и долгое время стихов не печатал. И только в 1931 г. появился сборник его новых стихов "Розы", а затем книги стихов (под старым названием) "Отплытие на остров Цитеру. Избр. стихи 1916– 1936" (1937), "Портрет без сходства" (1950), наконец, "Стихи. 1943–1958" (1958). Здесь Иванов предстал поэтом, уже совсем покинувшим маскарадные "сады" своей ранней акмеистической поэзии, художником, "преодолевшим" акмеизм. И традиции того же Анненского осмыслены были в этих стихах в новом ключе. Утрата родины, замученное невзгодами эмигрантского бытия сердце ведут поэта к трагическому прозрению жизни, в которой потеряно истинно человеческое начато:

Ничего не вернуть. И зачем возвращать?

Разучились любить, разучились прощать,

Забывать никогда не научимся...

Спит спокойно и сладко чужая страна.

Морс ровно шумит. Наступает весна

В этом мире, в котором мы мучимся .

Завершает тему безысходности положения эмигранта стихотворение "Было все...", которое представляет собой как бы парафраз известного своей трагической тональностью стихотворения Бунина "У птицы есть гнездо, у зверя есть нора...":

Было все – и тюрьма, и сума,

В обладании полном ума,

В обладании полном таланта,

С распроклятой судьбой эмигранта

В области поэтики поздний Иванов уже совсем другой, не "петербургский". Его поэзия лишилась красивых "изысков" ранних поэз, он возвращается к музыкальному стиху, испытывая кроме влияния Анненского явное, ощутимое во многих его стихотворениях влияние Блока. Нарочито изысканный словарь меняется на словарь скупой, простой, даже внешне однообразный. Но простота и внешняя безыскусственность, конечно, обманчивы: это результат высокого мастерства и величайшей отточенности стиха.

В эмиграции Г. Иванов выступил и как прозаик. В 1928 г. в Париже он опубликовал книгу литературных воспоминаний "Петербургские зимы", воспоминаний, однако, очень субъективных, с крайне пристрастными оценками.

Н. Берберова вспоминает: "...Β одну из ночей, когда мы сидели где-то за столиком, вполне трезвые, и он все время теребил свои перчатки (он в то время носил желтые перчатки, трость с набалдашником, монокль, котелок), он объявил мне, что в его „Петербургских зимах” семьдесят процентов выдумки и двадцать пять правды. И по своей привычке заморгал глазами. Я тогда нисколько этому не удивилась, не удивился и Ходасевич, между тем до сих пор эту книгу считают „мемуарами” и даже „документом”" .

Другие прозаические вещи Иванова вряд ли имеют большое художественное и историко-литературное значение. В конце 1920 – начале 1930-х годов он сделал неудачную попытку написать авантюрно-политический роман из русской жизни предоктябрьской эпохи "Третий Рим".

Другая книга Иванова "Распад атома" (1938) вызвала самые различные толки и в основном отрицательные оценки (В. Набокова, Романа Гуля и др.). В ней (метод и жанр ее определить рецензенты затруднились) – размышления автора о конце эпохи и конце искусства, размышления, перемежающиеся натуралистическими деталями из современной парижской жизни.

Если говорить о вкладе Г. Иванова в русскую поэтическую культуру, то речь идет прежде всего о его стихах последнего периода, отличающихся, как писали тогда критики (а в наше время в интервью "Литературной газете" вернувшаяся в Россию И. Одоевцева), своей "выстраданностью". "Еще в Петербурге, – вспоминала Одоевцева, – Корней Чуковский как-то раз заметил: какой хороший поэт Георгий Иванов, но послал бы ему Господь Бог простое человеческое страдание, авось бы в его поэзии почувствовалась и душа. Вот в это самое „человеческое горе” и вылилась для него эмиграция..." Городецкий С. Иванов Г. Стихотворения. Третий Рим. Петербургские зимы. Китайские тени. М., 1989. С. 97.

  • Иванов Г. Собр. соч.: в 3 т. М., 1994. Т. 1. С. 571.
  • Берберова Н. Курсив мой: Автобиография. С. 531.
  • Литературная газета. 1987. 18 февр.
  • Там же.
  • Отправить свою хорошую работу в базу знаний просто. Используйте форму, расположенную ниже

    Студенты, аспиранты, молодые ученые, использующие базу знаний в своей учебе и работе, будут вам очень благодарны.

    Реферат на тему

    «Акмеизм. Гумилёв»

    Акмеизм

    Акмеизм в русской литературе возник как реакция на кризис символизма, идеалы которого уже не соответствовали запросам времени. Стремление к вселенским преобразованиям, мистическим переживаниям, поиски сокровенных тайн души уходят в прошлое. О «символическом тумане» начинают говорить скептически. Космическое мироощущение в сознании многих авторов уступает место интересу к проявлениям реальной жизни и ее красоты. Прощаясь с символизмом, С. Городецкий писал:

    Прости, пленительная влага

    И первоздания туман!

    В прозрачном ветре больше блага

    Для сотворенных к жизни стран...

    Назвать, узнать, сорвать покровы

    И праздных тайн и ветхой мглы.

    Вот первый подвиг. Подвиг новый --

    Живой земле пропеть хвалы. 1909

    С. Городецкий и Н. Гумилев создают новое литературное течение -- акмеизм. Н. Гумилев писал о нем так: «На смену символизму идет новое направление, как бы оно ни назвалось, акмеизм ли (от греч. а kme -- высшая степень чего-либо, цвет, цветущая пора), или адамизм (мужественно твердый и ясный взгляд на жизнь), -- во всяком случае, требующее большего равновесия сил и более точного знания отношений между субъектом и объектом, чем это было в символизме. Однако чтобы это течение утвердило себя во всей полноте и явилось достойным преемником предшествующего, надо, чтобы оно приняло его наследство и ответило на все поставленные им вопросы. Слава предков обязывает, а символизм был достойным отцом».

    Акмеизм так же, как и символизм, не принимал серую будничность и революционные взрывы. В объединение «Цех поэтов» входили С. Городецкий, Н. Гумилев, А. Ахматова, О.Мандельштам, М. Кузмин, М. Зенкевич, В. Нарбут. Само название «Цех» было выбрано в пику символистской «богоизбранности поэта», звучало приземлённо, предполагая в поэтах прежде всего работников, тружеников. Н. Гумилев предлагал отказаться от сплошной символизации мира. О. Мандельштам говорил о возвращении слову предметной тяжести, «вещности». Общая цель акмеистов сводилась к тому, чтобы «живой земле пропеть хвалу».

    Настоящую, истинную красоту акмеисты видели в прошлом. Они возрождали старинные жанры: пастораль, идиллию, мадригал и т. д. Главным печатным органом акмеистов стал журнал «Аполлон» (1909), задуманный как образец ясности, гармонии, соразмерности, стройности.

    В своих стихах акмеисты иногда создавали искусственные миры, наполненные экзотической красотой. Как в калейдоскопе, в них чередуются старинные вазы, бронзовые подсвечники, придворные дамы, южные страны, прогулки, бытовые сценки. И поэтов, и художников «Мира искусства» (К. Сомов, А. Бенуа, Л. Бакст, С. Судейкин и др.) интересовала прежде всего «эстетика» истории, а не закономерности ее развития. Так, А. Бенуа писал: «... я совершенно переселился в прошлое... За деревьями, бронзами, вазами Версаля я как-то перестал видеть наши улицы, городовых, мясников и хулиганов». В театрализованном мире акмеистов порой не существовало противоречий и проблем.

    Где слог найду, чтоб описать прогулку,

    Шабли во льду, поджаренную булку

    И вишен спелых сладостный агат?

    ………………………………………

    Дух мелочей, прелестных и воздушных,

    Любви ночей, то нежащих, то душных.

    Веселой легкости бездумного житья!

    Ах, верен я, далек чудес послушных,

    Твоим цветам, веселая земля!

    М- Кузмин. «Где слог найду». 1906

    В стихах А. Ахматовой, С. Городецкого, Н. Гумилева проскальзывали печальные ноты, тревожные предчувствия, звучал мотив смерти. Противопоставляя себя символистам, акмеисты часто еще дальше уходили от реальной жизни.

    Представители акмеизма (как и символизма) были в большинстве своем талантливыми индивидуальностями. Лишь при зарождении этого литературного направления они следовали его эстетическим канонам. Далее творчество каждого из них развивалось в соответствии с особенностями индивидуального дарования и собственным взглядом на жизнь. В поэзии Н.Гумилева, например, еще сохранялись черты символизма. С. Городецкий и А. Ахматова уже в раннем творчестве тяготели к реалистическому стилю творчества. Мир М. Кузмина -- это «милый, хрупкий мир загадок», маскарадности, галантности XVIII века, игры в любовь, описание «прелестных мелочей», наслаждение «бездумным житьем». О. Мандельштам, создавая драматически напряженную философскую лирику, стремился обновить язык поэзии, осознавая грандиозность исторических перемен, шел, по словам исследователя литературы В.Жирмунского, «к поэтике сложных и абстрактных иносказаний». А.Блок назвал исключением творчество А. Ахматовой, которой были близки принципы реалистического письма, продолжавшей традиции русской классической поэзии.

    Николай Гумилёв

    Николай Степанович Гумилёв родился 3(15) апреля 1886 года в Кронштадте, где его отец, Степан Яковлевич, окончивший гимназию в Рязани и Московский университет по медицинскому факультету, служил корабельным врачом. По некоторым сведениям, семья отца происходила из духовного звания, чему косвенным подтверждением может служить фамилия (от латинского слова humilis, «смиренный»), но дед поэта, Яков Степанович, был помещиком, владельцем небольшого имения Березки в Рязанской губернии, где семья Гумилёвых иногда проводила лето. Б. П. Козьмин, не указывая источника, говорит, что юный Н. С. Гумилёв, увлекавшийся тогда социализмом и читавший Маркса (он был в то время Тифлисским гимназистом -- значит, это было между 1901 и 1903 годами), занимался агитацией среди мельников, и это вызвало осложнения с губернатором Березки были позднее проданы, и на место их куплено небольшое имение под Петербургом.

    Мать Гумилёва, Анна Ивановна, урожденная Львова, сестра адмирала Л. И. Львова, была второй женой С. Я. и на двадцать с лишним лет моложе своего мужа. У поэта был старший брат Дмитрий и единокровная сестра Александра, в замужестве Сверчкова. Мать пережила обоих сыновей, но точный год ее смерти не установлен.

    Гумилёв был еще ребенком, когда отец его вышел в отставку и семья переселилась в Царское Село. Свое образование Гумилёв начал дома, а потом учился в гимназии Гуревича, но в 1900 году семья переехала в Тифлис, и он поступил в 4-й класс 2-й гимназии, а потом перевелся в 1-ю. Но пребывание в Тифлисе было недолгим. В 1903 году семья вернулась в Царское Село, и поэт поступил в 7-й класс Николаевской Царскосельской гимназии, директором которой в то время был и до 1906 года оставался известный поэт Иннокентий Федорович Анненский. Последнему обычно приписывается большое влияние на поэтическое развитие Гумилёва, который во всяком случае очень высоко ставил Анненского как поэта. По-видимому, писать стихи (и рассказы) Гумилёв начал очень рано, когда ему было всего восемь лет. Первое появление его в печати относится к тому времени, когда семья жила в Тифлисе: 8 сентября 1902 года в газете «Тифлисский Листок» было напечатано его стихотворение «Я в лес бежал из городов…» (стихотворение это не было нами, к сожалению, разыскано).

    По всем данным, учился Гумилёв плоховато, особенно по математике, и гимназию кончил поздно, только в 1906 воду. Зато еще за год до окончания гимназии он выпустил свой первый сборник стихов под названием «Путь конквистадоров», с эпиграфом из едва ли многим тогда известного, а впоследствии столь знаменитого французского писателя Андрэ Жида, которого он, очевидно, читал в подлиннике. Об этом первом сборнике юношеских стихов Гумилёва Валерий Брюсов писал в «Весах», что он полон «перепевов и подражаний» и повторяет все основные заповеди декадентства, пора жившие своей смелостью и новизной на Западе лет за двадцать, а в России лет за десять до того (как раз за десять лет до выхода книги Гумилёва сам Брюсов произвел сенсацию, выпустив свои сборнички «Русские символисты»). Все же Брюсов счел нужным добавить: «Но в книге есть и несколько прекрасных стихов, действительно удачных образов. Предположим, что она только путь нового конквистадора и что его победы и завоевания впереди». Сам Гумилёв никогда больше не переиздавал «Путь конквистадоров» и, смотря на эту книгу, очевидно, как на грех молодости, при счете своих сборников стихов опускал ее (поэтому «Чужое небо» он назвал в 1912 году третьей книгой стихов, тогда как на самом деле она была четвертой).

    Из биографических данных о Гумилёве неясно, что он делал сразу по окончании гимназии. А. А. Гумилёва, упомянув, что ее муж, окончив гимназию, по желанию отца поступил в Морской Корпус и был одно лето в плавании, прибавляет: «А поэт по настоянию отца должен был поступить в университет», и дальше говорит, что он решил уехать в Париж и учиться в Сорбонне. Согласно словарю Козьмина, Гумилёв поступил в Петербургский университет уже гораздо позднее, в 1912 году, занимался старо-французской литературой на романо-германском отделении, но курса не кончил. В Париж же он действительно уехал и провел заграницей 1907-1908 годы, слушая в Сорбонне лекции по французской литературе. Если принять во внимание этот факт, поражает как он в 1917 году, когда снова попал во Францию, плохо писал по-французски, и с точки зрения грамматики, и даже с точки зрения правописания (впрочем, С. К. Маковский говорит, что он и в русском правописании, а особенно пунктуации, был далеко не тверд): о его плохом знании французского языка свидетельствует хранящийся в моем архиве собственноручный меморандум Гумилёва о наборе добровольцев в Абиссинии для армии союзников, а также его собственные переводы его стихов на французский язык.

    В Париже Гумилёв вздумал издавать небольшой литературный журнал под названием «Сириус», в котором печатал собственные стихи и рассказы под псевдонимами «Анатолий Грант» и «К-о», а также и первые стихи Анны Андреевны Горенко, ставшей вскоре его женой и прославившейся под именем Анны Ахматовой -- они были знакомы еще по Царскому Селу. В одной из памяток о Гумилёве, написанной вскоре после его смерти, цитируется письмо Ахматовой к неизвестному лицу, написанное из Киева и датированное 13 марта 1907 года, где она писала: «Зачем Гумилёв взялся за „Сириус“? Это меня удивляет и приводит в необычайно веселое настроение. Сколько несчастиев наш Микола перенес и все понапрасну! Вы заметили, что сотрудники почти все так же известны и почтенны, как я? Я думаю что нашло на Гумилёва затмение от Господа. Бывает».3 К сожалению, даже в Париже оказалось невозможно найти комплект «Сириуса» (всего вышло три тоненьких номера журнала), и из напечатанного там Гумилёвым мы имеем возможность дать в настоящем издании лишь одно стихотворение и часть одной «поэмы в прозе». Были ли в журнале какие-нибудь другие сотрудники кроме Ахматовой и скрывавшегося под разными псевдонимами Гумилёва, остается неясным.

    В Париже же в 1908 году Гумилёв выпустил свою вторую книгу стихов -- «Романтические цветы». Из Парижа он еще в 1907 году совершил свое первое путешествие в Африку. По-видимому, путешествие это было предпринято наперекор воле отца, по крайней мере вот как пишет об этом А. А. Гумилёва:

    Об этой своей мечте [поехать в Африку]… поэт написал отцу, но отец категорически заявил, что ни денег, ни его благословения на такое (по тем временам) «экстравагантное путешествие» он не получит до окончания университета. Тем не менее Коля, не взирая ни на что, в 1907 году пустился в путь, сэкономив необходимые средства из ежемесячной родительской получки. Впоследствии поэт с восторгом рассказывал обо всем виденном: -- как он ночевал в трюме парохода вместе с пилигримами, как разделял с ними их скудную трапезу, как был арестован в Трувилле за попытку пробраться на пароход и проехать «зайцем». От родителей это путешествие скрывалось, и они узнали о нем лишь пост-фактум. Поэт заранее написал письма родителям, и его друзья аккуратно каждые десять дней отправляли их из Парижа.

    В этом рассказе, может быть, и не все точно: например, остается непонятным, почему по дороге в Африку Гумилёв попал в Трувилль (в Нормандии) и был там арестован -- возможно, что тут перепутаны два разных эпизода -- но мы все же приводим рассказ А. А. Гумилёвой, так как об этой первой поездке поэта в Африку других воспоминаний как будто не сохранилось.

    В 1908 году Гумилёв вернулся в Россию. Теперь у него уже было некоторое литературное имя. О вышедших в Париже «Романтических цветах» написал опять в «Весах» (1908,? 3, стр. 77-78) Брюсов. В этой книге он увидел большой шаг вперед по сравнению с «Путем». Он писал:

    …видишь, что автор много и упорно работал над своим стихом. Не осталось и следов прежней небрежности размеров, неряшливости рифм, неточности образов. Стихи Н. Гумилёва теперь красивы, изящны, и большей частью интере сн ы по форме; теперь он резко и определенно вычерчивает свои образы и с большой продуманностью и изысканностью выбирает эпитеты. Часто рука ему еще изменяет, [но?] он -- серьезный работник, который понимает, чего хочет, и умеет достигать, чего добивается.

    Брюсов правильно отмечал, что Гумилёву больше удается лирика «объективная», где сам поэт исчезает за нарисованными Им образами, где больше дано глазу, чем слуху. В стихах же, где надо передать внутренние переживания музыкой стиха и очарованием слов, Н. Гумилёву часто не достает силы непосредственного внушения. Он немного парнасец в своей поэзии, поэт типа Леконта де Лиля…

    Свою рецензию Брюсов заканчивал так:

    Конечно, несмотря на отдельные удачные пьесы, и «Романтические цветы» -- только ученическая книга. Но хочется верить, что Н. Гумилёв принадлежит к числу писателей, развивающихся медленно, и по тому самому встающих высоко. Может быть, продолжая работать с той упорностью, как теперь, он сумеет пойти много дальше, чем мы то наметили, откроет в себе возможности, нами не подозреваемые.

    В этом своем предположении Брюсов оказался как нельзя более прав. Так как Брюсов считался критиком строгим и требовательным, такая рецензия должна была окрылить Гумилёва. Немного позлее, рецензируя в «Весах» (1909, ?7) один журнал, в котором были напечатаны стихи Гумилёва, вошедшие потом в «Жемчуга», Сергей Соловьев говорил, что иногда у Гумилёва «попадаются литые строфы, выдающие школу Брюсова», и тоже писал о влиянии на него Леконта де Лиля.

    В период между 1908 и 1910 гг. Гумилёв завязывает литературные знакомства и входит в литературную жизнь столицы. Живя в Царском Селе, он много общается с И. Ф. Анненским. В 1909 году знакомится с С. К. Маковским и знакомит последнего с Анненским, который на короткое время становится одним из столпов основываемого Маковским журнала «Аполлон». Журнал начал выходить в октябре 1909 года, а 30 ноября того же года Анненский внезапно умер от разрыва сердца на Царскосельском вокзале в Петербурге. Сам Гумилёв с самого же начала стал одним из главных помощников Маковского по журналу, деятельнейшим его сотрудником и присяжным поэтическим критиком. Из года в год он печатал в «Аполлоне» свои «Письма о русской поэзии». Лишь иногда его в этой роли сменяли другие, например Вячеслав Иванов и М. А. Кузмин, а в годы войны, когда он был на фронте -- Георгий Иванов.

    Весной 1910 года умер отец Гумилёва, давно уже тяжело болевший. А несколько позже в том же году, 25-го апреля, Гумилёв женился на Анне Андреевне Горенко. После свадьбы молодые уехали в Париж. Осенью того же года Гумилёв предпринял новое путешествие в Африку, побывав на этот раз в самых малодоступных местах Абиссинии. В 1910 же году вышла третья книга стихов Гумилёва, доставившая ему широкую известность -- «Жемчуга». Книгу эту Гумилёв посвятил Брюсову, назвав его своим учителем. В рецензии, напечатанной в «Русской Мысли» (1910, кн. 7), сам Брюсов писал по поводу «Жемчугов», что поэзия Гумилёва живет в мире воображаемом и почти призрачном. Он как-то чуждается современности, он сам создает для себя страны и населяет их им самим сотворенными существами: людьми, зверями, демонами. В этих странах -- можно сказать, в этих мирах, -- явления подчиняются не обычным законам природы, но новым, которым повелел существовать поэт; и люди в них живут и действуют не по законам обычной психологии, но по странным, необъяснимым капризам, подсказываемым автором суфлером.

    Говоря о включенных Гумилёвым в книгу стихах из «Романтических цветов», Брюсов отмечал, что там фантастика еще свободней, образы еще призрачней, психология еще причудливее. Но это не значит, что юношеские стихи автора полнее выражают его душу. Напротив, надо отметить, что в своих новых поэмах он в значительной степени освободился от крайностей своих первых созданий и научился замыкать свои мечты в более определенные очертания. Его видения с годами приобрели больше пластичности, выпуклости. Вместе с тем явно окреп и его стих. Ученик И. Анненского, Вячеслава Иванова и того поэта, которому посвящены «Жемчуга» [т. е. самого Брюсова], Н. Гумилёв медленно, но уверенно идет к полному мастерству в области формы. Почти все его стихотворения написаны прекрасно, обдуманным и утонченно звучащим стихом. Н. Гумилёв не создал никакой новой манеры письма, но, заимствовав приемы стихотворной техники у своих предшественников, он сумел их усовершенствовать, развить, углубить, что, быть может, надо признать даже большей заслугой, чем искание новых форм, слишком часто ведущее к плачевным неудачам.

    Вячеслав Иванов тогда же в «Аполлоне» (1910, ?7) писал о Гумилёве по поводу «Жемчугов», как об ученике Брюсова, говорил о его «замкнутых строфах» и «надменных станцах», о его экзотическом романтизме. В поэзии Гумилёва он видел еще только «возможности» и «намеки», но ему уже тогда казалось, что Гумилёв может развиться в другую сторону, чем его «наставник» и «Вергилий»: такие стихотворения как «Путешествие в Китай» или «Маркиз де Карабас» («бесподобная идиллия») показывают, писал Иванов, что «Гумилёв подчас хмелеет мечтой веселее и беспечнее, чем Брюсов, трезвый в самом упоении». Свой длинный и интересный отзыв Иванов заканчивал следующим прогнозом:

    …когда действительный, страданием и любовью купленный опыт души разорвет завесы, еще обволакивающие перед взором поэта сущую реальность мира, тогда разделятся в нем «суша и вода», Тогда его лирический эпос станет объективным эпосом, и чистою лирикой -- его скрытый лиризм, -- тогда впервые будет он принадлежать жизни.

    К 1910-1912 гг. относятся воспоминания о Гумилёве г-жи В. Неведомской. Она и ее молодой муж были владельцами имения Подобино, старого дворянского гнезда в шести верстах от гораздо более скромного Слепнева, где Гумилёв и его жена проводили лето после возвращения из свадебного путешествия.В это лето Неведомские познакомились с ними и встречались чуть не ежедневно. Неведомская вспоминает о том, как изобретателен был Гумилёв в выдумывании разных игр. Пользуясь довольно большой конюшней Неведомских, он придумал игру в «цирк».

    Николай Степанович ездить верхом, собственно говоря, не умел, но у него было полное отсутствие страха. Он садился на любую лошадь, становился на седло и проделывал самые головоломные упражнения. Высота барьера его никогда не останавливала, и он не раз падал вместе с лошадью.

    В цирковую программу входили также танцы на канате, хождение колесом и т. д. Ахматова выступала как «женщина-змея»: гибкость у нее была удивительная -- она легко закладывала ногу за шею, касалась затылком пяток, сохраняя при всем этом строгое лицо послушницы. Сам Гумилёв, как директор цирка, выступал в прадедушкином фраке и цилиндре, извлеченных из сундука на чердаке. Помню, раз мы заехали кавалькадой человека десять в соседний уезд, где нас не знали. Дело было в Петровки, в сенокос. Крестьяне обступили нас и стали расспрашивать -- кто мы такие? Гумилёв, не задумываясь, ответил, что мы бродячий цирк и едем на ярмарку в соседний уездный город давать представление. Крестьяне попросили нас показать наше искусство, и мы проделали перед ними всю нашу «программу». Публика пришла в восторг, и кто-то начал собирать медяки в нашу пользу. Тут мы смутились и поспешно исчезли.

    Неведомская рассказывает также о придуманной Гумилёвым игре в «типы», в которой каждый из играющих изображал какой-нибудь определенный образ или тип, например «Дон Кихота» или «Сплетника», или «Великую Интриганку», или «Человека, говорящего всем правду в глаза», причем Должен был проводить свою роль в повседневной жизни. При этом назначенные роли могли вовсе не соответствовать и даже противоречить настоящему характеру данного «актера». В результате иногда возникали острые положения. Старшее поколение относилось критически к этой игре, молодых же «увлекала именно известная рискованность игры». По этому поводу г-жа Неведомская говорит, что в характере Гумилёва «была черта, заставлявшая его искать и создавать рискованные положения, хотя бы лишь психологически», хотя было у него влечение и к опасности чисто физической.

    Вспоминая осень 1911 года, г-жа Неведомская рассказывает о пьесе, которую сочинил Гумилёв для исполнения обитателями Подобина, когда упорные дожди загнали их в дом.5 Гумилёв был не только автором, но и режиссером. Г-жа Неведомская пишет:

    Его воодушевление и причудливая фантазия подчиняли нас полностью и мы покорно воспроизводили те образы, которые он нам внушал. Все фигуры этой пьесы схематичны, как и образы стихов и поэм Гумилёва. Ведь и живых людей, с которыми он сталкивался, Н. С. схематизировал и заострял, применяясь к типу собеседника, к его «коньку», ведя разговор так, что человек становился рельефным; при этом «стилизуемый объект» даже не замечал, что Н. С. его все время «стилизует».

    В 1911 году у Гумилёвых родился сын Лев. К этому же году относится рождение Цеха Поэтов, -- литературной организации, первоначально объединявшей очень разнообразных поэтов (в нее входили и Блоки Вячеслав Иванов), но вскоре давшей толчок к возникновению акмеизма, который, как литературное течение, противопоставил себя символизму. Здесь не место говорить об этом подробно. Напомним только, что к 1910 году относится знаменитый спор о символизме. В созданном при «Аполлоне» Обществе Ревнителей Художественного Слова были прочитаны доклады о символизме Вячеслава Иванова и Александра Блока. Оба эти доклады были напечатаны в? 8 «Аполлона» (1910 г.). А в следующем номере появился короткий и язвительный ответ на них В. Я. Брюсова, озаглавленный «О речи рабской, в защиту поэзии». Внутри символизма наметился кризис, и два с лишним года спустя на страницах того нее «Аполлона» (1913, 1) Гумилёв и Сергей Городецкий в статьях носивших характер литературных манифестов провозгласили идущий на смену символизму акмеизм или адамизм. Гумилёв стал признанным вождем акмеизма (который одновременно противопоставил себя и народившемуся незадолго до того футуризму), а «Аполлон» его органом. Цех Поэтов превратился в организацию поэтов-акмеистов, и при нем возник небольшой журнальчик «Гиперборей», выходивший в 1912-1913 гг., и издательство того же имени.

    Провозглашенный Гумилёвым акмеизм в его собственном творчестве всего полнее и отчетливее выразился в вышедшей именно в это время (1912 г.) сборнике «Чужое небо», куда Гумилёв включил и четыре стихотворения Теофиля Готье, одного из четырех поэтов -- весьма друг на друга непохожих -- которых акмеисты провозгласили своими образцами. Одно из четырех стихотворений Готье, вошедших в «Чужое небо» («Искусство»), может рассматриваться как своего рода кредо акмеизма. Через два года После этого Гумилёв выпустил целый том переводов из Готье -- «Эмали и камеи» (1914 г.). Хотя С. К. Маковский в своем этюде о Гумилёве и говорит, что недостаточное знакомство с французским языком иногда и подводило Гумилёва в этих переводах, другой знаток французской литературы, сам ставший французским эссеистом и критиком, покойный А. Я. Левинсон, писал в некрологе Гумилёва:

    Мне доныне кажется лучшим памятником этой поры в жизни Гумилёва бесценный перевод «Эмалей и камей», поистине чудо перевоплощения в облик любимого им Готье. Нельзя представить, при коренной разнице в стихосложении французском и русском, в естественном ритме и артикуляции обоих языков, более разительного впечатления тождественности обоих текстов. И не подумайте, что столь полной аналогии возможно достигнуть лишь обдуманностью и совершенством фактуры, выработанностью ремесла; тут нужно постижение более глубокое, поэтическое братство с иностранным стихотворцам.6

    В эти годы, предшествовавшие мировой войне, Гумилёв жил интенсивной жизнью: «Аполлон», Цех Поэтов, «Гиперборей», литературные встречи на башне у Вячеслава Иванова, ночные сборища в «Бродячей Собаке», о которых хорошо сказала в своих стихах Анна Ахматова и рассказал в «Петербургских зимах» Георгий Иванов. Но и не только это, а и поездка в Италию в 1912 году, плодом которой явился ряд стихотворений, первоначально напечатанных в «Русской Мысли» П. Б. Струве (постоянными сотрудниками которой в эти годы стали и Гумилёв и Ахматова) и в других журналах, а потом вошедших большей частью в книгу «Колчан»; и новое путешествие в 1913 году в Африку, на этот раз обставленное как научная экспедиция, с поручением от Академии Наук (в этом путешествии Гумилёва сопровождал его семнадцатилетний племянник, Николай Леонидович Сверчков). Об этом путешествии в Африку (а может быть отчасти и о прежних) Гумилёв писал в напечатанных впервые в «Аполлоне» «Пятистопных ямбах»:

    Но проходили месяцы, обратно

    Я плыл и увозил клыки слонов,

    Картины абиссинских мастеров,

    Меха пантер -- мне нравились их пятна --

    И то, что прежде было непонятно,

    Презренье к миру и усталость снов.

    О своих охотничьих подвигах в Африке Гумилёв рассказал в очерке, который будет включен в последний том нашего Собрания сочинений, вместе с другой прозой Гумилёва.

    «Пятистопные ямбы» -- одно из самых личных и автобиографических стихотворений Гумилёва, который до того поражал своей "объективностью, своей «безличностью» в стихах. Полные горечи строки в этих «Ямбах» явно обращены к А. А. Ахматовой и обнаруживают наметившуюся к этому времени в их отношениях глубокую и неисправимую трещину:

    Я знаю, жизнь не удалась… и ты,

    Ты, для кого искал я на Леванте

    Нетленный пурпур королевских мантий,

    Я проиграл тебя, как Дамаянти

    Когда-то проиграл безумный Наль.

    Взлетели кости, звонкие как сталь,

    Упали кости -- и была печаль.

    Сказала ты, задумчивая, строго:

    -- «Я верила, любила слишком много,

    А ухожу, не веря, не любя,

    И пред лицом Всевидящего Бога,

    Быть может самое себя губя,

    Навек я отрекаюсь от тебя». --

    Твоих волос не смел поцеловать я,

    Ни даже сжать холодных, тонких рук.

    Я сам себе был гадок, как паук,

    Меня пугал и мучил каждый звук.

    И ты ушла в простом и темном платье,

    Похожая на древнее Распятье.

    Об этой личной драме Гумилёва не пришло еще время говорить иначе как словами его собственных стихов: мы не знаем всех ее перипетий, и еще жива А. А. Ахматова, не сказавшая о ней в печати ничего.

    Из отдельных событий в жизни Гумилёва в этот предвоенный период -- период, о котором много вспоминали его литературные друзья -- можно упомянуть его дуэль с Максимилианом Волошиным, связанную с выдуманной Волошиным «Черубиной де Габриак» и ее стихами. Об этой дуэли -- вызов произошел в студии художника А. Я. Головина при большом скоплении гостей -- рассказал довольно подробно С. К. Маковский (см. его книгу «На Парнасе Серебряного Века»), а мне о ней рассказывал также бывший свидетелем вызова Б. В. Анреп.

    Всему этому был положен конец в июле 1914 года, когда в далеком Сараеве раздался выстрел Гавриила. Принципа, а затем всю Европу охватил пожар войны, и с него началась та трагическая эпоха, которую мы переживаем по ею пору. Об этом июле Ахматова писала:

    Пахнет гарью. Четыре недели

    Торф сухой по болотам горит.

    Даже птицы сегодня не пели,

    И осина уже не дрожит.

    Стало солнце немилостью Божьей,

    Дождик с Пасхи полей не кропил.

    Приходил одноногий прохожий

    И один на дворе говорил:

    «Сроки страшные близятся. Скоро

    Станет тесно от свежих могил.

    Ждите глада, и труса, и мора,

    И затменья небесных светил.

    Только нашей земли не разделит

    На потеху себе супостат:

    Богородица белый расстелит

    Над скорбями великими плат».

    Патриотический порыв тогда охватил все русское общество. Но едва ли не единственный среди сколько-нибудь видных русских писателей, Гумилёв отозвался на обрушившуюся на страну войну действенно, и почти тотчас же (24-го августа) записался в добровольцы. Он сам, в позднейшей версии уже упоминавшихся «Пятистопных ямбов», сказал об этом всего лучше:

    И в реве человеческой толпы,

    В гуденьи проезжающих орудий,

    В немолчном зове боевой трубы

    Я вдруг услышал песнь моей судьбы

    И побежал, куда бежали люди,

    Покорно повторяя: буди, буди.

    Солдаты громко пели, и слова

    Невнятны были, сердце их ловило:

    -- «Скорей вперед! Могила так могила!

    Нам ложем будет свежая трава,

    А пологом -- зеленая листва,

    Союзником -- архангельская сила». --

    Так сладко эта песнь лилась, маня,

    Что я пошел, и приняли меня

    И дали мне винтовку и коня,

    И поле, полное врагов могучих,

    Гудящих грозно бомб и пуль певучих,

    И небо в молнийных и рдяных тучах.

    И счастием душа обожжена

    С тех самых пор; веселием полна

    И ясностью, и мудростью, о Боге

    Со звездами беседует она,

    Глас Бога слышит в воинской тревоге

    И Божьими зовет свои дороги.

    В нескольких стихотворениях Гумилёва о войне, вошедших в сборник «Колчан» (1916) -- едва ли не лучших во всей «военной» поэзии в русской литературе сказалось не только романтически-патриотическое, но и глубоко религиозное восприятие Гумилёвым войны. Говоря в своем уже цитированном некрологе Гумилёва об его отношении к войне, А. Я. Левинсон писал: Войну он принял с простотою совершенной, с прямолинейной горячностью. Он был, пожалуй, одним из тех немногих людей в России, чью душу война застала в наибольшей боевой готовности. Патриотизм его был столь же безоговорочен, как безоблачно было его религиозное исповедание. Я не видел человека, природе которого было бы более чуждо сомнение, как совершенно, редкостно чужд был ему и юмор. Ум его, догматический и упрямый, не ведал никакой двойственности.

    Н. А. Оцуп в своем предисловии к «Избранному» Гумилёва (Париж, 1959) отметил близость военных стихов Гумилёва к стихам французского католического поэта Шарля Пеги, который так же религиозно воспринял войну и был убит на фронте в 1914 году.

    В приложении к настоящему очерку читатель найдет «Послужной описок» Гумилёва. В нем в голых фактах и казенных формулах запечатлены военная страда и героический подвиг Гумилёва. Два солдатских Георгия на протяжении первых пятнадцати месяцев войны сами говорят за себя. Сам Гумилёв, поэтически воссоздавая и переживая заново свою жизнь в замечательном стихотворении «Память» (которое читатель найдет во втором томе нашего собрания) так сказал об этом:

    Знал он муки голода и жажды,

    Сон тревожный, бесконечный путь,

    Но святой Георгий тронул дважды

    Пулею нетронутую грудь.

    В годы войны Гумилёв выбыл из литературной среды и жизни и перестал писать «Письма о русской поэзии» для «Аполлона» (зато в утреннем издании газеты «Биржевые Ведомости» одно время печатались его «Записки кавалериста»). Из его послужного списка вытекает, что до 1916 года он ни разу не был даже в отпуску. Но в 1916 году он провел в Петербурге несколько месяцев, будучи откомандирован для держания офицерского экзамена при Николаевском кавалерийском училище. Экзамена этого Гумилёв почему-то не выдержал и производства в следующий после прапорщика чин так и не получил.

    Как отнесся Гумилёв к февральской революции, мы не знаем. Может быть, с начавшимся развалом в армии было связано то, что он «отпросился» на фронт к союзникам и в мае 1917 года через Финляндию, Швецию и Норвегию уехал на Запад. Повидимому, предполагалось, что он проследует на Салоникский фронт и будет причислен к экспедиционному корпусу генерала Франше д-Эспере, но он застрял в Париже. По дороге в Париж Гумилёв пробыл некоторое время в Лондоне, где Б. В. Анреп, его петербургский знакомец и сотрудник «Аполлона», познакомил его с литературными кругами. Так, он возил его к лэди Оттолине Моррелл, которая жила в деревне и в доме которой часто собирались известные писатели, в том числе Д. X. Лоуренс и Олдос Хаксли. В сохранившихся в лондонском архиве Гумилёва записных книжках записан ряд литературных адресов, а также много названий книг -- по английской и другим литературам -- которые Гумилёв собирался читать или приобрести. Записи эти отражают интерес Гумилёва к восточным литературам, и возможно, что либо в это первое пребывание в Лондоне, либо в более длительное на обратном пути (между январем и апрелем 1918 года) он познакомился с известным английским переводчиком китайской поэзии, Артуром Уэли (Waley), служившим в Британском Музее. Переводами китайских поэтов Гумилёв занялся в Париже. О жизни Гумилёва в Париже, продолжавшейся шесть месяцев (с июля 1917 по январь 1918 года) мы знаем довольно мало. По словам известного художника М. Ф. Ларионова (в частном письме ко мне) самой большой страстью Гумилёва в этот его парижский период была восточная поэзия, и он собирал все до нее касающееся. С Ларионовым и его женой, Н. С. Гончаровой, жившими в то время в Париже, Гумилёв много общался, и принадлежащий мне сейчас лондонский альбом стихов Гумилёва иллюстрирован их рисунками в красках (есть в нем и один рисунок Д. С. Стеллецкого). Вспоминая о пребывании Гумилёва в Париже, М. Ф. Ларионов писал мне:

    «Вообще он был непоседой. Париж знал хорошо и отличался удивительным умением ориентироваться. Половина наших разговоров проходила об Анненском и Жерар де Нервале. Имел странность в Тюильри садиться на бронзового льва, который одиноко скрыт в зелени в конце сада, почти у Лувра».

    Из других русских знакомств Гумилёва известно об его встречах с давно уже жившим заграницей поэтом К. Н. Льдовым (Розенблюмом), письмо которого к Гумилёву из Парижа в Лондон с вложенными в него стихами сохранилось среди бумаг, переданных мне Б. В. Анрепом.8

    Но хотя Ларионов говорит о восточной литературе, как главной страсти Гумилёва в Париже, мы знаем и о другой его парижской страсти -- о любви его к молодой Елене Д., полурусской, полу-француженке, вышедшей потом замуж за американца. Об этой «любви несчастной Гумилёва в год четвертый мировой войны», как он сам охарактеризовал ее, говорит целый цикл его стихов, записанных в альбом Елены Д., которую он называл своей «синей звездой», и напечатанных по тексту этого альбома -- уже после его смерти -- в сборнике «К синей звезде» (1923 Многие из этих стихотворений были записаны Гумилёвым и в его лондонский альбом, иногда в новых вариантах.

    Короткий заграничный период оказался творчески продуктивным в жизни Гумилёва. Помимо стихов «к. синей звезде» и переводов восточных поэтов, составивших книгу «Фарфоровый павильон», Гумилёв задумал и начал писать в Париже и продолжал в Лондоне свою «византийскую» трагедию «Отравленная туника». К этому же времени относится интересная неоконченная повесть «Веселые братья», хотя возможно, что работу над ней Гумилёв начал еще в России. Может показаться странным, что в то время как и Швеция, и Норвегия, и Северное море, которые он видел проездом, навеяли ему стихотворения (эти стихотворения вошли в книгу «Костер», 1918), ни Париж ни Лондон, где он пробыл довольно долго, сами по себе не оставили следов в его поэзии, если не считать упоминаний парижских улиц в любовных стихах альбома «К синей звезде».

    О военной службе Гумилёва за это время, о том, в чем заключались его обязанности как офицера, известно очень мало. Я уже упоминал составленный Гумилёвым меморандум о наборе добровольцев среди абиссинцев в армию союзников. Был ли представлен этот меморандум по назначению, то есть французскому верхов ному командованию или военному министерству, мы не знаем. Может быть, разыскания во французских военных архивах дадут ответ на этот вопрос. Гумилёв во всяком случае считал себя специалистом по Абиссинии. Хотя Георгий Иванов, хорошо знавший Гумилёва, в своих воспоминаниях о нем и говорит, что он отзывался об Африке презрительно и раз в ответ на вопрос, что испытал он, увидев впервые Сахару, ответил: «Я не заметил ее. Я сидел на верблюде и читал Ронсара», -- этот ответ следует считать, пожалуй, рисовкой. Заметил Гумилёв Сахару или не заметил, он воспел ее в длинном стихотворении и даже предсказал время, когда

    … на мир наш зеленый и старый

    Дико ринутся хищные стаи песков

    Из пылающей юной Сахары.

    Средиземное Море засыпят они,

    И Париж, и Москву, и Афины,

    И мы будем в небесные верить огни,

    На верблюдах своих бедуины.

    И когда наконец корабли марсиан

    У земного окажутся шара,

    То увидят сплошной, золотой океан

    И дадут ему имя: Сахара.

    Стихи Гумилёва об Африке (в книге «Шатер») говорят о том колдовском очаровании, которое имел для него этот материк -- он называл его «исполинской грушей», висящей «на дереве древнем Евразии». Об Африке Гумилёв вспоминал и в Париже в дни своего вынужденного бездействия там в 1917 году. Свою любовь к ней и свое знакомство с ней он решил использовать в интересах союзного дела. Отсюда -- его записка об Абиссинии, в которой он сообщает данные о различных населяющих ее племенах и характеризуют их с точки зрения их военного потенциала. Эту записку читатель найдет в приложении к одному из последующих томов нашего собрания.

    В приложении к настоящему очерку даются никогда ранее не печатавшиеся документы, проливающие некоторый свет на обстоятельства, при которых Гумилёв в январе 1918 года покинул Париж и перебрался в Лондон. У него было, невидимому, серьезное намерение отправиться на месопотамский фронт и сражаться в английской армии. В Лондоне он запасся у некоего Арунделя дель Ре, который позднее был преподавателем итальянского языка в Оксфордском университете (я встречался с ним в бытность мою студентом там, но, к сожалению, и понятия не имел о том, что он знавал Гумилёва), письмами к итальянским писателям и журналистам (в том числе к знаменитому Джованни Папини) -- на случай, если ему придется по пути задержаться в Италии: письма эти сохранились в записных книжках в моем архиве. Возможно, что к отправке Гумилёва на Ближний Восток встретились какие-то препятствия с английской стороны вследствие того, что к тому времени Россия выбыла из войны. При отъезде из Парижа Гумилёв был обеспечен жалованьем по апрель 1918 года, а также средствами на возвращение в Россию. Думал ли он серьезно о том, чтобы остаться в Англии, мы не знаем. Едва ли, хотя в феврале 1918 года он, по-видимому, сделал попытку приискать себе работу в Лондоне (см. об этом в документах, приложенных к настоящему очерку, II, 8). Из этой попытки, очевидно, ничего не вышло. Гумилёв покинул Лондон в апреле 1918 года: среди его лондонских бумаг сохранился датированный 10 апреля счет за комнату, которую он занимал в скромной гостинице неподалеку от Британского Музея и теперешнего здания Лондонского университета, на Guilford Street Вернуться тогда в Россию можно было лишь кружным путем -- через Мурманск:. В мае 1918 года Гумилёв уже был в революционном Петрограде.

    В том же году состоялся его развод с А. А. Ахматовой, а в следующем году он женился на Анне Николаевне Энгельгардт, дочери профессора-ориенталиста, которую С. К. Маковский охарактеризовал, как «хорошенькую, но умственно незначительную девушку». В 1920 году у Гумилёвых, по словам А. А. Гумилёвой, родилась дочь Елена. О ее судьбе, как и о судьбе ее матери, мне никогда не приходилось встречать никаких упоминаний. Что касается сына А. А. Ахматовой, то он в тридцатых годах стяжал себе репутацию талантливого молодого историка, причем специальностью своей он как будто выбрал историю Средней Азии. Позднее, при обстоятельствах до сих пор до конца не выясненных, он был арестован и сослан. Совсем недавно в журнале «Новый Мир» (1961, ? 12) среди напечатанных там писем покойного А. А. Фадеева было напечатано и его обращение в советскую Главную военную прокуратуру, помеченное 2 марта 1956 года, то есть за два месяца до самоубийства Фадеева. Фадеев направлял:в прокуратуру письмо А. А. Ахматовой и просил «ускорить рассмотрение дела» ее сына, указывая, что «в справедливости его изоляции сомневаются известные круги научной и писательской интеллигенции». Свое обращение Фадеев заканчивал следующими словами:

    При разбирательстве дела Л. Н. Гумилёва необходимо также учесть, что (несмотря на то, что ему было всего 9 лет, когда его отца Н. Гумилёва уже не стало) он, Лев Гумилёв, как сын Н. Гумилёва и А. Ахматовой всегда мог представить «удобный» материал для всех карьеристских и враждебных элементов для возведения на него любых обвинений.

    Думаю, что есть полная возможность разобраться в его деле объективно.

    Хотя к другим тут же напечатанным письмам неким С. Преображенским даны пояснительные комментарии, это в известном смысле беспримерное обращение Фадеева, которое он подписал своим званием депутата Верховного Совета СССР, оставлено без всякого пояснения. Известно, однако, что вскоре после этого Л. Н. Гумилёв был освобожден из «изоляции» (как деликатно выразился Фадеев) и стал работать в азиатском отделе Эрмитажа. В 1960 году Институтом Востоковедения при Академии Наук СССР был выпущен солидный труд Л. Н. Гумилёва по истории ранних гуннов («Хунну: Средняя Азия в древние времена»). Но в 1961 г. заграницу дошли слухи (может быть, и неверные) о новом аресте Л. Н. Гумилёва.

    Вернувшись в Советскую Россию, Н. С. Гумилёв окунулся в тогдашнюю горячечную литературную атмосферу революционного Петрограда. Как многие другие писатели, он стал вести занятия и читать лекции в Институте Истории Искусств и в разных возникших тогда студиях -- в «Живом Слове», в студии Балтфлота, в Пролеткульте. Он принял также близкое участие в редакционной коллегии издательства «Всемирная Литература», основанного по почину М. Горького, и вместе с А. А. Блоком и М. Л. Лозинским стал одним из редакторов поэтической серии. Под его редакцией в 1919 году и позже были выпущены «Поэма о старом моряке» С. Кольриджа в его, Гумилёва, переводе, «Баллады» Роберта Саути (предисловие и часть переводов принадлежали Гумилёву) и «Баллады о Робин Гуде» (часть переводов тоже принадлежала Гумилёву; предисловие было написано Горьким). В переводе Гумилёва с его же коротким предисловием и введением ассириолога В. К. Шилейко, который стал вторым мужем А. А. Ахматовой, был выпущен также вавилонский эпос о Гильгамеше. Вместе с Ф. Д. Батюшковым и К. И. Чуковским Гумилёв составил книгу о принципах художественного перевода. В 1918 году, вскоре после возвращения в Россию, он задумал переиздать некоторые из своих дореволюционных сборников стихов: появились новые, пересмотренные издания «Романтических цветов» и «Жемчугов»; были объявлены, но не вышли «Чужое небо» и «Колчан». В том же году вышел шестой сборник стихов Гумилёва «Костер», содержавший стихи 1916-1917 гг., а также африканская поэма «Мик» и уже упоминавшийся «Фарфоровый павильон». Годы 1919 и 1920 были годами, когда издательская деятельность почти полностью приостановилась, а в 1921 году вышли два последних прижизненных сборника стихов Гумилёва -- «Шатер» (стихи об Африке) и «Огненный столп».

    Кроме того Гумилёв активно участвовал и в литературной политике. Вместе с Н. Оцупом, Г. Ивановым и Г. Адамовичем он возродил Цех Поэтов, который должен был быть «беспартийным», не чисто акмеистским, но ряд поэтов отказался в него войти, а Ходасевич кончил тем, что ушел. Уход Ходасевича был отчасти связан с тем, что в петербургском отделении Всероссийского Союза Поэтов произошел переворот и на место Блока председателем был выбран Гумилёв. В связи с этим много и весьма противоречиво писалось о враждебных отношениях между Гумилёвым и Блоком в эти последние два года жизни обоих, но эта страница литературной истории до сих пор остается до конца не раскрытой, и касаться этого вопроса здесь не место.

    Гумилёв с самого начала не скрывал своего отрицательного отношения к большевицкому режиму. А. Я. Левинсон, встречавшийся с ним во «Всемирной Литературе», где их на два с лишком года объединил «общий. труд насаждения духовной культуры Запада на развалинах русской жизни», так вспоминал об этом времени в 1922 году:

    Кто испытал «культурную» работу в Совдепии, знает всю горечь бесполезных усилий, всю обреченность борьбы с звериной враждой хозяев жизни, но все же этой великодушной иллюзией мы жили в эти годы, уповая, что Байрон и Флобер, проникающие в массы хотя бы во славу большевицкого «блеффа», плодотворно потрясут не одну душу. Я смог оценить тогда обширность знаний Гумилёва в области европейской поэзии, необыкновенную напряженность и добротность его работы, а особенно его педагогический дар. «Студия Всемирной Литературы» была его главной кафедрой; здесь отчеканивал он правила своей поэтики, которой охотно придавал форму «заповедей»… В общественном нашем быту, ограниченном заседаниями редакции, он с чрезвычайной резкостью и бесстрашием отстаивал достоинство писателя. Мечтал даже во имя попранных наших прерогатив и неотъемлемых прав духа апеллировать ко всем писателям Запада; ждал оттуда спасения и защиты.

    О политике он почти не говорил: раз навсегда с негодованием и брезгливостью отвергнутый режим как бы не существовал для него. (Разрядка моя. -- Г. С.).

    Едва ли правильно думать, как утверждали многие, что дело было в «наивном» и несколько старомодном, традиционном монархизме Гумилёва. Отрицательное отношение к новому режиму было общим тогда для значительной части русского интеллигентного общества, и оно особенно усилилось после репрессий, последовавших за покушением на Ленина и убийством Урицкого, совершенным поэтом Леонидом Каннегиссером. Но многими тогда овладел и страх. Гумилёва от многих отличали его мужество, его неустрашимость, его влечение к риску и тяга к действенности. Так же как неверно, думается, изображать Гумилёва как наивного (или наивничающего) монархиста, так же неправильно думать, что в так называемый заговор Таганцева он оказался замешанным более или менее случайно. Нет оснований думать, что Гумилёв вернулся весной 1918 года в Россию с сознательным намерением вложиться в контрреволюционную борьбу, но есть все основания полагать, что, будь он в России в конце 1917 года, он оказался бы в рядах Белого Движения. Точной роди Гумилёва в Таганцевском деле мы не знаем, и о самом этом деле известно еще далеко недостаточно. Но мы знаем, что с одним из руководителей «заговора», профессором -- государствоведом Н. И. Лазаревским, Гумилёв был знаком еще до отъезда из России в 1917 году.

    Гумилёв был арестован 3-го августа 1921 года, за четыре дня до смерти А. А. Блока. И В. Ф. Ходасевич, и Г. В. Иванов в своих воспоминаниях говорят, что в гибели Гумилёва сыграл роль какой-то провокатор. По словам Ходасевича, этот провокатор был привезен из Москвы их общим другом, которого Ходасевич характеризует как человека большого таланта и большого легкомыслия, который «жил… как птица небесная, говорил -- что Бог на душу положит» и к которому провокаторы и шпионы «так и льнули». Гумилёву «провокатор», называвший себя начинающим поэтом, молодой, приятный в обхождении, щедрый на подарки, очень понравился, и они стали часто видеться. Горький говорил потом, что показания этого человека фигурировали в Гумилёвском деле и что он был «подослан». Г. Иванов связывал провокатора с поездкой Гумилёва в Крым летом 1921 года в поезде адмирала Немица и так описывал его: «Он был высок, тонок, с веселым взглядом и открытым юношеским лицом. Носил имя известной морской семьи и сам был моряком -- был произведен в мичманы незадолго до революции. Вдобавок к этим располагающим свойствам, этот „приятный во всех отношениях“ молодой человек писал стихи, очень недурно подражая Гумилёву». По словам Иванова, «провокатор был точно по заказу сделан, чтобы расположить к себе Гумилёва». Хотя в рассказе. Иванова есть подробности, которых нет у Ходасевича, похоже, что речь идет об одном и том же человеке.

    Ходасевич же оставил наиболее подробный и точный рассказ о последних часах, проведенных Гумилёвым на свободе. Он писал в своих воспоминаниях:

    В конце лета я стал собираться в деревню на отдых. В среду, 3-го августа, мне предстояло уехать. Вечером накануне отъезда пошел я проститься кое с кем из соседей по Дому Искусств. Уже часов в десять постучался к Гумилёву. Он был дома, отдыхал после лекции.

    Мы были в хороших отношениях, но короткости между нами не было. И вот, как два с половиной года тому назад меня удивил слишком официальный прием со стороны Гумилёва, так теперь я не знал, чему приписать необычайную живость, с которой он обрадовался моему приходу. Он выказал какую-то особую даже теплоту, ему как будто бы и вообще не свойственную. Мне нужно было еще зайти к баронессе В. И. Икскуль, жившей этажом ниже. Но каждый раз, когда я подымался уйти, Гумилёв начинал упрашивать: «Посидите еще». Так я и не попал к Варваре Ивановне, просидев у Гумилёва часов до двух ночи. Он был на редкость весел. Говорил много, на разные темы. Мне почему-то запомнился только его рассказ о пребывании в царскосельском лазарете, о государыне Александре Феодоровне и великих княжнах. Потом Гумилёв стал меня уверять, что ему суждено прожить очень долго -- «по крайней мере, до девяноста лет». Он все повторял:

    Непременно до девяноста лет, уж никак не меньше.

    До тех пор собирался написать кипу книг. Упрекал меня:

    Вот, мы однолетки с вами, а поглядите: я, право, на десять лет молочке. Это все потому, что я люблю молодежь. Я со своими студистками в жмурки играю -- и сегодня играл. И потому непременно проживу до девяноста лет, а вы через пять лет скиснете.

    И он, хохоча, показывал мне, как через пять Лет я буду, сгорбившись, волочить ноги, и как он будет выступать «молодцом».

    Прощаясь, я попросил разрешения принести ему на следующий день кое-какие вещи на сохранение. Когда на утро, в условленный час, я с вещами подошел к дверям Гумилёва, мне на стук никто не ответил. В столовой служитель Ефим сообщил, что ночью Гумилёва арестовали и увезли. Итак, я был последним, кто видел его на воле. В его преувеличенной радости моему приходу, должно быть, было предчувствие, что после меня он уже никого не увидит.

    С рассказом Ходасевича расходится рассказ Георгия Иванова (в статье о Гумилёве в 6-й тетради «Возрождения», ноябрь-декабрь 1949 г.). По словам Иванова, Гумилёв в день ареста вернулся домой около двух часов ночи, проведя весь вечер в студии, среди поэтической молодежи. Иванов ссылается на студистов, которые рассказывали, что в этот вечер Гумилёв был особенно оживлен и хорошо настроен и потому так долго засиделся. Провожавшие Гумилёва несколько барышень и молодых людей якобы видели автомобиль, ждавший у подъезда Дома Искусств, но никто не обратил на это внимания -- в те дни, пишет Иванов, автомобили перестали быть «одновременно и диковиной и страшилищем». Из рассказа Иванова выходит, что это был автомобиль Чеки, а люди, приехавшие в нем, ждали Гумилёва у него в комнате с ордером на обыск и арест.

    Подобные документы

      Вопрос о соотношении поэзии и действительности и новое литературное направление – акмеизм. Философская основа эстетики. Жанрово-композиционные и стилистические особенности. Отличия акмеизма и адамизма. Анализ выразительных средств поэтов-акмеистов.

      реферат , добавлен 25.02.2009

      Изучение идеологии акмеистов в литературе, которые провозгласили культ реального земного бытия, "мужественно твердый и ясный взгляд на жизнь". Основные представители литературного направления акмеизма: Н. Гумилев, А. Ахматова, О. Мандельштам, В. Нарбут.

      презентация , добавлен 09.07.2010

      Серебряный век - период расцвета русской поэзии в начале XX в. Вопрос о хронологических рамках этого явления. Основные направления в поэзии Серебряного века и их характеристика. Творчество русских поэтов - представителей символизма, акмеизма и футуризма.

      презентация , добавлен 28.04.2013

      Акмеизм - литературное течение, возникшее в начале XX в. в России, материальность, предметность тематики и образов, точность слова в его основе. Анна Ахматова – представитель акмеизма в русской поэзии, анализ жизни и творчество выдающейся поэтессы.

      презентация , добавлен 04.03.2012

      Значение поэзии Серебряного века для культуры России. Обновление разнообразных видов и жанров художественного творчества, переосмысления ценностей. Характеристика литературных течений в российской поэзии начала ХХ века: символизма, акмеизма, футуризма.

      презентация , добавлен 09.11.2013

      Возникновение акмеизма. Возврат к материальному миру с его радостями, пороками, злом и несправедливостью. Символизм и акмеизм, футуризм и эгофутуризм эпохи серебряного века. Творчество Николая Гумилева. Романтическая исключительность.

      реферат , добавлен 12.12.2006

      Серебряный век как образное название периода в истории русской поэзии, относящегося к началу XX века и данное по аналогии с "Золотым веком" (первая треть XIX века). Главные течения поэзии данного периода: символизм, акмеизм, футуризм, имажинизм.

      презентация , добавлен 05.12.2013

      Николай Гумилев как основатель акмеизма, место его творчества в лирике Серебряного века. Основные принципы акмеизма. Мотивы и образы в лирике. Лирический герой поэта и его особая энергия. Живописность поэтического мира, особенности ритма и лексики.

      контрольная работа , добавлен 29.11.2015

      Семья и детство Б. Пастернака. Период обучения за границей, первые сборники стихов. Выбор символизма в результате творческих поисков, связи с Маяковским. Творчество 1923-1925 гг. Проза Пастернака, его деятельность на ниве переводов. Темы и мотивы поэзии.

      презентация , добавлен 15.05.2014

      Становление поэтического течения акмеизма, его стилевые принципы и представители. Причины возникновения нового течения, связь с символизмом и влияние на него поэтов-символистов. Выработка точных способов передачи внутреннего мира лирического героя.

    Среди широкой публики очень распространено мнение, что новая русская изящная литература находится в упадке. Последнее имя, которое произносится с убеждением людьми, стоящими совершенно вне литературы, есть имя Льва Толстого. Все позднейшее, — увы, даже и Чехов, — по меньшей мере спорно; большая нее часть писателей, о которых много говорила критика, за которыми числятся десятки лет литературной работы, просто неизвестны по имени за пределами того сравнительно узкого круга людей, который составляет «интеллигенцию». Пожалуй, нельзя сказать даже этого; есть люди, считающие себя интеллигентными и имеющие на это право, которые вовсе не знают, однако, имен многих «известных» современных писателей.

    Мне возразят, что мнение большой публики, так же как слава, «дым». Но дыму без огня не бывает; я не хочу подвергать оценке факт, для меня несомненный; причин этого факта не счесть; я хочу указать лишь на одну из них, может быть, не первостепенную; но указать на нее пора.

    Эта причина — разветвление потока русской литературы на мелкие рукава, все растущая специализация, в частности — разлучение поэзии и прозы; оно уже предчувствовалось в сороковых годах прошлого столетия, но особенно ясно сказалось в некоторых литературных явлениях сегодняшнего дня. Как бы ни относились друг к другу поэзия и проза, можно с уверенностью сказать одно: мы часто видим, что прозаик, свысока относящийся к поэзии, мало в ней смыслящий и считающий ее «игрушкой» и «роскошью» (шестидесятническая закваска), мог бы владеть прозой лучше, чем он владеет, и обратно: поэт, относящийся свысока к «презренной прозе», как-то теряет под собой почву, мертвеет и говорит не полным голосом, даже обладая талантом. Наши прозаики — Толстой, Достоевский — не относились свысока к поэзии; наши поэты — Тютчев, Фет — не относились свысока к прозе. Нечего говорить, разумеется, о Пушкине и Лермонтове.

    Поэзия и проза, как в древней России, так и в новой, образовали единый поток, который нес на своих волнах, очень беспокойных, но очень мощных, драгоценную ношу русской культуры. В новейшее время этот поток обнаруживает наклонность разбиваться на отдельные ручейки. Явление грозное, но, конечно, временное, как карточная система продовольствия. Поток, разбиваясь на ручейки, может потерять силу и не донести драгоценной ноши, бросив ее на разграбление хищникам, которых у нас всегда было и есть довольно.

    Россия — молодая страна, и культура ее — синтетическая культура. Русскому художнику нельзя и не надо быть «специалистом». Писатель должен помнить о живописце, архитекторе, музыканте; тем более — прозаик о поэте и поэт о прозаике. Бесчисленные примеры благодетельного для культуры общения (вовсе не непременно личного) у нас налицо; самые известные — Пушкин и Глинка, Пушкин и Чайковский, Лермонтов и Рубинштейн, Гоголь и Иванов, Толстой и Фет.

    Так же, как неразлучимы в России живопись, музыка, проза, поэзия, неотлучимы от них и друг от друга — философия, религия, общественность, даже — политика. Вместе они и образуют единый мощный поток, который несет на себе драгоценную ношу национальной культуры. Слово и идея становятся краской и зданием; церковный обряд находит отголосок в музыке; Глинка и Чайковский выносят на поверхность «Руслана» и «Пиковую даму», Гоголь и Достоевский — русских старцев и К. Леонтьева , Рерих и Ремизов — родную старину. Это — признаки силы и юности; обратное — признаки усталости и одряхления. Когда начинают говорить об «искусстве для искусства», а потом скоро — о литературных родах и видах, о «чисто литературных» задачах, об особенном месте, которое занимает поэзия, и т. д. и т. д., — это, может быть, иногда любопытно, но уже не питательно и не жизненно. Мы привыкли к окрошке, ботвинье и блинам, и французская травка с уксусом в виде отдельного блюда может понравиться лишь гурманам. Так и «чистая поэзия» лишь на минуту возбуждает интерес и споры среди «специалистов»; споры эти потухают так же быстро, как вспыхнули, и после них остается одна оскомина; а «большая публика», никакого участия в этом не принимающая и не обязанная понимать, а требующая только настоящих живых художественных произведений, верхним чутьем догадывается, что в литературе не совсем благополучно, и начинает относиться к литературе новейшей совсем иначе, чем к литературе старой.

    Все большее дробление на школы и направления, все большая специализация — признаки такого неблагополучия. Об одном из таких новейших «направлений», если его можно назвать направлением, я и буду говорить.

    2

    В журнале «Аполлон» 1913 года появилась статья Н. Гумилева и С. Городецкого о новом течении в поэзии; в обеих статьях говорилось о том, что символизм умер и на смену ему идет новое направление, которое должно явиться достойным преемником своего достойного отца.

    В статье Н. Гумилева на первой же странице указано, что «родоначальник всего символизма как школы — французский символизм» и что он «выдвинул на первый план чисто литературные задачи: свободный стих, более своеобразный и зыбкий слог, метафору и теорию соответствий». По-видимому, Н. Гумилев полагал, что русские тоже «выдвинули на первый план» какие-то «чисто литературные задачи», и даже склонен был отнестись к этому с некоторого рода одобрением. Вообще Н. Гумилев, как говорится, «спрыгнул с печки»; он принял Москву и Петербург за Париж, совершенно и мгновенно в этом тождестве убедился и начал громко и развязно, полусветским, полупрофессорским языком разговаривать с застенчивыми русскими литераторами о их «формальных достижениях», как принято теперь выражаться; кое за что он поощрял и похлопывал их по плечу, но больше порицал . Большинство собеседников Н. Гумилева было занято мыслями совсем другого рода: в обществе чувствовалось страшное разложение, в воздухе пахло грозой, назревали какие-то большие события; поэтому Н. Гумилеву как-то и не возражали энергично, тем более что он никого совершенно не слушал, будучи убежден, например, в том, что русский и французский символизм имеют между собой что-то общее. Ему в голову не приходило, что никаких чисто «литературных» школ в России никогда не было, быть не могло, и долго еще, надо надеяться, не будет; что Россия — страна более молодая, чем Франция, что ее литература имеет свои традиции, что она тесно связана с общественностью, с философией, с публицистикой, короче говоря, Н. Гумилев пренебрег всем тем, что для русского дважды два — четыре. В частности, он не осведомился и о том, что литературное направление, которое по случайному совпадению носило то же греческое имя «символизм», что и французское литературное направление, было неразрывно связано с вопросами религии, философии и общественности; к тому времени оно действительно «закончило круг своего развития», но по причинам отнюдь не таким, какие рисовал себе Н. Гумилев.

    Причины эти заключались в том, что писатели, соединившиеся под знаком «символизма», в то время разошлись между собою во взглядах и миросозерцаниях; они были окружены толпой эпигонов, пытавшихся спустить на рынке драгоценную утварь и разменять ее на мелкую монету; с одной стороны, виднейшие деятели символизма, как В. Брюсов и его соратники, пытались вдвинуть философское и религиозное течение в какие-то школьные рамки (это-то и было доступно пониманию Гумилева); с другой — все назойливее врывалась улица; одним словом, шел обычный русский «спор славян между собою» — «вопрос неразрешимый» для Гумилева, спор по существу был уже закончен, храм символизма опустел, сокровища его (отнюдь не «чисто литературные») бережно унесли с собой немногие; они и разошлись молчаливо и печально по своим одиноким путям .

    Тут-то и появились Гумилев и Городецкий, которые «на смену»(?!) символизму принесли с собой новое направление: «акмеизм» («от слова «acme» — высшая ступень чего-либо, цвет, цветущая пора») или «адамизм» («мужественно-твердый и ясный взгляд на жизнь»). Почему такой взгляд называется «адамизмом», я не совсем понимаю, но, во всяком случае, его можно приветствовать; только, к сожалению, эта единственная, по-моему, дельная мысль в статье Н. Гумилева была заимствована им у меня; более чем за два года до статей Гумилева и Городецкого мы с Вяч. Ивановым гадали о ближайшем будущем нашей литературы на страницах того же «Аполлона»; тогда я эту мысль и высказал .

    «Новое» направление Н. Гумилев характеризовал тем, что «акмеисты стремятся разбивать оковы метра пропуском слогов» (что, впрочем, в России поэты делали уже сто лет), «более чем когда-либо вольно переставляют ударения» (?), привыкли к «смелым поворотам мысли» (!), ищут в живой народной речи новых слов (!), обладают «светлой иронией, не подрывающей корней веры» (вот это благоразумно!), и не соглашаются «приносить в жертву символу всех прочих способов поэтического воздействия» (кому, кроме Н. Гумилева, приходило в голову видеть в символе «способ поэтического воздействия»? И как это символ — например, крест — «воздействует поэтически»? — этого я объяснить не берусь).

    Что ни слово, то перл. Далее, в краткой, но достаточно сухой и скучной статье Гумилева среди каких-то сентенций и парадоксов вовсе не русского типа («Мы не решились бы заставить атом поклониться Богу, если бы это не было в его природе», «Смерть — занавес, отделяющий нас, актеров, от зрителей»; или любезное предупреждение: «Разумеется, Прекрасная Дама Теология остается на своем престоле» и т. п.) можно найти заявления вроде следующих: «Как адамисты, мы немного лесные звери» (как свежо это «немного»!), или: «Непознаваемое по самому смыслу этого слова нельзя познать» («Нельзя объять необъятного», — сказал еще К. Прутков) , и: «Все попытки в этом направлении — нецеломудренны» (sic!) .

    С. Городецкий, поэт гораздо менее рассудочный и более непосредственный, чем Н. Гумилев, в области рассуждений ему значительно уступил. Прославившись незадолго до своей «адамистической» вылазки мистико-анархическим аргументом «потому что как же иначе?» , он и в статье, следующей за статьей Гумилева, наплел невообразимой, полуторжественной, полуразухабистой чепухи, с передержками, с комичнейшими пассажами и пр. Его статья, однако, выгодно отличалась от статьи Гумилева своей забавностью: он прямо и просто, как это всегда было ему свойственно, объявил, что на свете собственно ничего и не было, пока не пришел «новый Адам» и не «пропел жизни и миру аллилуиа».

    Так родились «акмеисты»; они взяли с собой в дорогу «Шекспира, Рабле, Виллона и Т. Готье» и стали печатать книжки стихов в своем «Цехе поэтов» и акмеистические рецензии в журнале «Аполлон». Надо сказать, что первые статьи акмеистов были скромны: они расшаркивались перед символизмом, указывали на то, что «футуристы, эго-футуристы и проч. — гиены, следующие за львом», и пр. Скоро, однако, кто-то из акмеистов, кажется, сам Гумилев, заметил, что никто ему не ставит преград, и написал в скобках, в виде пояснения к слову «акмеизм»: «полный расцвет физических и духовных сил». Это уже решительно никого не поразило, ибо в те времена происходили события более крупные: Игорь Северянин провозгласил, что он «гений, упоенный своей победой» , а футуристы разбили несколько графинов о головы публики первого ряда, особенно желающей быть «эпатированной»; поэтому определение акмеизма даже отстало от духа нового времени, опередив лишь прежних наивных писателей, которые самоопределились по миросозерцаниям (славянофилы, западники, реалисты, символисты); никому из них в голову не приходило говорить о своей гениальности и о своих физических силах; последние считались «частным делом» каждого, а о гениальности и одухотворенности предоставлялось судить другим.

    Все эти грехи простились бы акмеистам за хорошие стихи. Но беда в том, что десяток-другой маленьких сборников, выпущенных ими перед войной, в те годы, когда буквально сотни сборников стихов валялись на книжном рынке, не блещут особыми достоинствами, за малыми исключениями. Начинавшие поэты, издававшиеся у акмеистов, печатались опрятнее многих и были внутренне литературнее, воспитаннее, приличнее иных; но ведь это — еще не похвала. Настоящим исключением среди них была одна Анна Ахматова; не знаю, считала ли она сама себя «акмеисткой»; во всяком случае, «расцвета физических и духовных сил» в ее усталой, болезненной, женской и самоуглубленной манере нельзя было найти. Чуковский еще недавно определял ее поэзию как аскетическую и монастырскую по существу. На голос Ахматовой откликнулись, как откликнулись когда-то на свежий голос С. Городецкого, независимо от его «мистического анархизма», как откликнулись на голос автора «Громокипящего кубка», независимо от его «эго-футуризма» , и на голос автора несколько грубых и сильных стихотворений, независимо от битья графинов о головы публики, от желтой кофты, ругани и «футуризма» . В стихах самого Гумилева было что-то холодное и иностранное, что мешало его слушать; остальные, очень разноголосые, только начинали, и ничего положительного сказать о них еще было нельзя.

    3

    Тянулась война, наступила революция; первой «школой», которая пожелала воскреснуть и дала о себе знать, был футуризм. Воскресение оказалось неудачным, несмотря на то, что футуризм на время стал официозным искусством. Жизнь взяла свое, уродливые нагромождения кубов и треугольников попросили убрать; теперь они лишь изредка и стыдливо красуются на сломанных домах; «заумные» слова сохранились лишь в названиях государственных учреждений. Несколько поэтов и художников из футуристов оказались действительно поэтами и художниками, они стали писать и рисовать как следует; нелепости забылись, а когда-то, перед войной, они останавливали и раздражали на минуту внимание; ибо русский футуризм был пророком и предтечей тех страшных карикатур и нелепостей, которые явила нам эпоха войны и революции; он отразил в своем туманном зеркале своеобразный веселый ужас, который сидит в русской душе и о котором многие «прозорливые» и очень умные люди не догадывались. В этом отношении русский футуризм бесконечно значительнее, глубже, органичнее, жизненнее, чем «акмеизм»; последний ровно ничего в себе не отразил, ибо не носил в себе никаких родимых «бурь и натисков», а был привозной «заграничной штучкой». «Новый Адам» распевал свои «аллилуиа» не слишком громко, никому не мешая, не привлекая к себе внимания и оставаясь в пределах «чисто литературных».

    Казалось, в 1914 году новый Адам естественно удалился туда, откуда пришел; ибо — inter arma musae silent . Но прошло 6 лет, и Адам появился опять. Воскресший «Цех поэтов» выпустил альманах «Дракон» , в котором вся изюминка заключается в цеховом «акмеизме», ибо имена Н. Гумилева и некоторых старых и новых поэтов явно преобладают над именами «просто поэтов»; последние, кстати, представлены случайными и нехарактерными вещами.

    Мне не хотелось бы подробно рецензировать альманах — это неблагодарное занятие: пламенем «Дракон» не пышет. Общее впечатление таково, что в его чреве сидят люди, ни в чем между собою не сходные; одни из них несомненно даровиты, что проявлялось, впрочем, более на страницах других изданий. В «Драконе» же все изо всех сил стараются походить друг на друга; это им нисколько не удается, но стесняет их движения и заглушает их голоса.

    Разгадку странной натянутой позы, принятой молодыми стихотворцами, следует, мне кажется, искать в статье Гумилева под названием «Анатомия стихотворения»; статья заслуживает такого же внимания, как давняя статья в «Аполлоне»; на этот раз она написана тоном повелительным, учительским и не терпящим возражений. Даже ответственность за возможную ошибку в цитате Н. Гумилев возлагает на автора цитаты — протопопа Аввакума; ибо сам ошибиться, очевидно, не может .

    Н. Гумилев вещает: «Поэтом является тот, кто учтет все законы, управляющие комплексом взятых им слов. Учитывающий только часть этих законов будет художником-прозаиком, а не учитывающий ничего, кроме идейного содержания слов и их сочетаний, будет литератором, творцом деловой прозы».

    Это жутко. До сих пор мы думали совершенно иначе: что в поэте непременно должно быть что-то праздничное; что для поэта потребно вдохновение; что поэт идет «дорогою свободной, куда влечет его свободный ум» , и многое другое, разное, иногда прямо противоположное, но всегда — менее скучное и менее мрачное, чем приведенное определение Н. Гумилева.

    Далее говорится, что каждое стихотворение следует подвергать рассмотрению с точки зрения фонетики, стилистики, композиции и «эйдолологии». Последнее слово для меня непонятно, как название четвертого кушанья для Труффальдино в комедии Гольдони «Слуга двух господ»). Но и первых трех довольно, чтобы напугать. Из дальнейших слов Н. Гумилева следует, что «действительно великие произведения поэзии», как «поэмы Гомера и Божественная комедия», «уделяют равное внимание всем четырем частям»; «крупные» поэтические направления — обыкновенно только двум; меньшие — лишь одному; один «акмеизм» выставляет основным требованием «равномерное внимание ко всем четырем отделам».

    Сопоставляя старые и новые суждения Гумилева о поэзии, мы можем сделать такой вывод: поэт гораздо лучше прозаика, а тем более — литератора, ибо он умеет учитывать формальные законы, а те — не умеют; лучше же всех поэтов — акмеист; ибо он, находясь в расцвете физических и духовных сил, равномерно уделяет внимание фонетике, стилистике, композиции и «эйдолологии», что впору только Гомеру и Данте, но не по силам даже «крупным» поэтическим направлениям.

    Не знаю, как смотрит на это дело читатель; может быть, ему все равно; но мне-то — не все равно. Мне хочется крикнуть, что Данте хуже газетного хроникера, не знающего законов; что поэт вообще — богом обделенное существо, а «стихи в большом количестве вещь невыносимая», как сказал однажды один умный литератор; что лавочку эту вообще пора закрыть, сохранив разве Демьяна Бедного и Надсона , как наиболее сносные образцы стихотворцев.

    Когда отбросишь все эти горькие шутки, становится грустно; ибо Н. Гумилев и некоторые другие «акмеисты», несомненно даровитые, топят самих себя в холодном болоте бездушных теорий и всяческого формализма; они спят непробудным сном без сновидений; они не имеют и не желают иметь тени представления о русской жизни и о жизни мира вообще; в своей поэзии (а следовательно, и в себе самих) они замалчивают самое главное, единственно ценное: душу.

    Если бы они все развязали себе руки, стали хоть на минуту корявыми, неотесанными, даже уродливыми, и оттого больше похожими на свою родную, искалеченную, сожженную смутой, развороченную разрухой страну! Да нет, не захотят и не сумеют; они хотят быть знатными иностранцами, цеховыми и гильдейскими; во всяком случае, говорить с каждым и о каждом из них серьезно можно будет лишь тогда, когда они оставят свои «цехи», отрекутся от формализма, проклянут все «эйдолологии» и станут самими собой.

    Акмеисты.

    Собственно акмеистическое обьединение было невелико и просуществовало около двух лет (1913-1914). Кровные узы соединяли его с "Цехом поэтов", возникшим почти за два года до акмеических манифестов и возобновлённым после революции (1921-1923). Цех стал школой приобщения к новейшему искусству.

    В январе 1913г. появились в журнале «Аполлон» декларации организаторов акмеистической группы Н. Гумилёва и С. Городецкого. В неё вошли также Ахматова, О.Мандельштам, М.Зенкевич и др.

    В статье «Наследие символизма и акмеизм» Гумилёв критиковал мистицизм символизма, его увлечение «областью неведомого». Вотличие от предшественников вождь акмеистов провозгласил «самоценность каждого явления», иначе - значение «всех явлений-братьев». А новому течению дал два названия-истолкования: акмеизм и адамизм - «мужественно твёрдый и ясный взгляд на жизнь».

    Гумилёв, однако, в той же статье утвердил необходимость для акмеистов «угадывать то, что будет следующий час для нас, для нашего дела, для всего мира». Следовательно, от прозрений неведомого он не отказывался. Как не отказал искусству в его «мировом значении облагородить людскую природу» о чём позже писал в другой работе. Преемственность между программами символистов и акмеистов была явной

    Непосредственным предтёчей акмеистов стал Иннокентий Анненский. «Исток поэзии Гумилёва, - писала Ахматова, - не в стихах французких парнасцев, как это принято считать, а в Анненском. Я веду своё «начало» то стихов Анненского». Он владел удивительным, притягивающим акмеистов даром художественно приобразоовать впелатления от несовершенной жизни.

    Акмеисты отпочковались от символистов. Они отрицали мистические устремления символистов. Акмеисты провозглашали высокую самоценность земного, здешнего мира, его красок и форм, звали «возлюбить землю», как можно меньше говорить о вечности. Они хотели воспеть земной мир во всей его множественности и силе, во всей плотской, весомой определенности. Среди акмеистов- Гумилев, Ахматова, Мандельштам, Кузьмин, Городецкий.(5, стр.5-7)

    Николай Степанович Гумилев

    Родился Гумилев в семье корабельного врача в Кронштадте. Учился в гимназии Царского Села. Затем ненадолго (1900- 1903) уезжал в Грузию. Вернувшись, окончил (1906) Николаевскую Царскосельскую гимназию. Однако уже пребывание в ней не было обычным. Естественные для юноши интересы и занятия сразу оттеснила напряженная внутренняя жизнь. Все определило рано проснувшееся, волнующее призвание поэта.

    Ещё в 1902-м “Тифлийский листок” опубликовал первое стихотворение Гумилева- “Я в лес бежал из городов…”. А в 1905 году появилась книга стихов гимназиста- “Путь конквистадоров”. С тех пор автор, как сам позже заметил, отдался “наслаждению творчеством, таким божественно- сложным и радостно- трудным”. Открывались тайны родного слова- талант художника стремительно развивался. Один за другим следовали его поэтические сборники: 1908 год- “Романтические цветы”. 1910-й- “Жемчуга”. 1912-й- снова два:”Шатер” и “Огненный столп”. Писал Гумилев и прозу, драмы, вел своеобразную летопись поэзии своего времени, занимался теорией стиха, откликался на явление искусства других стран. Поистине трудно понять, как столь многогранную деятельность вместили какие- то полтора десятка лет.

    Сборник своих юношеских стихов Гумилев не переиздавал, считая его несовершенным. Однако выраженные в нем духовные запросы предопределили последующие. Это чувствуется во второй книге- “Романтические цветы” (1908), при всем её коренном отличии от первой. В период, их разделявший, Гумилев окончил Царскосельскую гимназию, 1907- 1908 годы прожил во Франции, где опубликовал “Романтические цветы”, из Парижа совершил путешествие в Африку.

    “Чувство пути”, владевшее автором “Жемчугов”, проявилось и в его жизни. Он хотел осваивать дальние страны. И в короткий срок совершил вслед за первым ещё три путешествия в Африку. Гумилев сделал свой вклад в этнографию Африки: собрал фольклор, изучил быт, нравы эфиопов. А для себя как поэта, по его словам, запасся материалом и зрительными впечатлениями “на две книги”. Действительно, многие стихи, особенно сборников “Шатер”, “Чужое небо”, обретают свежую тематику и стилистику.

    Неутомимый поиск определил активную позицию Гумилева в литературной среде. Он скоро становится видным сотрудником журнала “Аполлон”, организует Цех Поэтов, а в 1913-м вместе с С.Городецким формирует группу акмеистов: А.Ахматова, О.Мандельштам, М.Зенкевич, были и сочувствующие. В своем манифесте “акмеизма” Гумилев выделил ряд положений. Не забывая о “достойном отце”- символизме, он предлагал:”большее равновесие между субъектом и объектом” поэзии, не оскорблять непознаваемое “более или менее вероятными догадками” и- поведать “о жизни, нимало не сомневающейся в самой себе…”. Тут не было ничего, что можно было счесть за необычную программу. Скорее всего Гумилев обощил в статье творческий опыт. Самый якобы “амеистский” сборник “Чужое небо” (1912) был тоже логичным продолжением предшествующих. Да и в “акмеистической” группе единства не было. Даже С.Городецкий отстаивал резко отличные от Гумилева взгляды.

    Сборник стихов “Колчан” (1916) долгие годы не прощали Гумилеву, обвиняя его в шовинизме. Мотивы победной борьбы с Германией, продвиженчества на поле брани были у Гумилева, как, впрочем, и у других писателей этого времени. Империалистический характер войны поняли немногие. Отрицательно воспринимался ряд фактов биографии поэта: добровольное вступление в армию, проявленный на фронте героизм, стремление участвовать в действиях Антанты против австро- германо- болгарских войск в греческом порту Салоники. Главное, что вызвало резкое неприятие,- строка из “Пятистопных ямбов”: “В немолчном зове боевой трубы / Я вдруг услышал песнь моей судьбы…”. Гумилев расценил свое участие в войне, действительно, как высшее предназначение, сражался, по словам очевидцев, с завидным спокойным мужеством, был награжден двумя Георгиевскими крестами. Но ведь такое поведение свидетельствовало не только об идейной позиции, о достойной, нравственной, патриотической- тоже. Что касается желания поменять место военной деятельности, то здесь опять сказалась власть Музы Дальних Странствий. Дело, однако, даже не в переосмыслении оценки поступков Гумилева. “Колчан” имел несомненные поэтические достижения.

    В “Записказ кавареста” Гумилев раскрыл все тяготы войны, ужас смерти, муки тыла. Тем не менее не это знание легло в основу сборника. Наблюдая народные беды, Гумилев пришел к широкому выводу: “Дух, который так же реален, как наше тело, только бесконечно сильнее его”. Внутренними прозрениями лирического субъекта привлекает и “Колчан”. Эйхенбаум зорко увидел в нем “мистерию духа”, хотя ошибочно отнес её лишь к военной эпохе. Философско- эстетическое звучание стихов было, безусловно, богаче.

    В “Слоненке” с заглавным образом связано трудно связуемое- переживание любви. Она предстает в двух ипостаях: заточенной “в тесную клетку” и сильной, подобной тому слону, “что когда- то нес к трепетному Риму Ганнибала”. “Заблудившийся трамвай” символизирует безумное, роковое движение в никуда. И обставлено оно устрашающими деталями мертвого царства. Его тесным сцеплением с чувственно- изменчивым человеческим существованием донесена трагедия личности. Правом художника Гумилев пользовался с завидной свободой и, главное, с удивительной результативностью. Поэт как бы постоянно раздвигал узкие границы лирического стихотворения. Особую роль играли неожиданные концовки. Триптих “Душа и тело” будто продолжает знакомую тему “Колчана” с новой творческой силой. А в финале- непредвиденное. Все побуждения человека, в том числе и духовные, оказываются “слабым отблеском” высшего, божественного сознания. “Шестое чувство” сразу увлекает контрастом между скудными утехами людей и подлинной красотой, поэзией. Кажется, что эффект достигнут. Как вдруг в последней строфе мысль вырывается к иным рубежам:

    Так век за веком,- скоро ли господь?-

    Под скальпелем природы и искусства

    Кричит наш дух, изнемогает плоть,

    Рождая орган для шестого чувства.

    Все горькие годы замалчивания поэта у него были верные поклонники и последователи. Каждый из них открывал “своего Гумилева”. Его опыт был по- разному близок Н.Тихонову, Э.Багрицкому. Многие участники Великой Отечественной войны установили с поэтом свое “братство”. Этот процесс имеет и будет иметь богатую перспективу. Права была А.Ахматова, хотя, думается, слишком вольно сопоставила Гумилева с итальянским живописцем Модельяни, когда писала: “А жить им обоим оставалось примерно по три года, и обоих ждала громкая посмертная слава”.(2, стр.112-129)


    План

    1. Теоретические основы акмеизма.

    2. Литературно - критическая деятельность Н.Гумилева.

    3. Библиография

    1. Теоретические основы акмеизма

    К эпохе серебряного века принадлежат символизм и акмеизм, футуризм и эгофутуризм и многие другие течения. "И хотя мы зовем это время серебряным, а не золотым веком, может быть, оно было самой творческой эпохой в российской истории" (Крейд 10). Акмеисты (от греческого слова “акме” - цветущая пора, высшая степень чего-либо) призывали очистить поэзию от философии и всякого рода “методологических” увлечений, от использования туманных намеков и символов, провозгласив возврат к материальному миру и принятие его таким, каков он есть: с его радостями, пороками, злом и несправедливостью, демонстративно отказываясь от решения социальных проблем и утверждая принцип “искусство для искусства”. В 1912 году сборником "Гиперборей" заявило о себе новое литературное течение, назвавшее себя акмеизмом. Акмеизм возникает в период, когда символистская школа была на излете, возникает на платформе отрицания отдельных программных положений символизма и, в частности, его мистических устремлений.

    Однако своим рождением акмеизм обязан прежде всего символизму, и Н. Гумилев справедливо именует своих собратьев "наследниками достойного отца". "Собратьями" Н. Гумилева стали поэты С. Городецкий, А. Ахматова, О. Мандельштам, М. Зенкевич, В. Нарбут, которые и объединились в группу "Цех поэтов" В 1911-1914 годах у них, кроме журнала "Аполлон", издававшегося С. Маковским, были свои печатные органы - журнал "Гиперборей" и различные альманахи. Организаторами группы и теоретиками нового течения были Николай Гумилев и Сергей Городецкий. Противопоставляя себя символизму, акмеисты провозглашали высокую самоценность земного, здешнего мира, ею красок и форм. С. Городецкий писал: "После всех "неприятий" мир бесповоротно принят акмеизмом, по всей совокупности красот и безобразий... Если это борьба с символизмом, а не занятие покинутой крепости, это есть, прежде всего борьба за этот мир, звучащий, красочный, имеющий формы, вес и время, за нашу планету Землю". Итак, одна из первых заповедей акмеистов - поклонение Земле, Солнцу, Природе. Из нее следует вторая, близкая к ней: утверждение первобытного начала в человеке, прославление его противостояния природе. М. Зенкевич писал: "Современный человек почувствовал себя зверем, Адамом, который огляделся тем же ясным, зорким оком, принял все, что увидел, и пропел жизни и миру аллилуйя".Каждый из акмеистов считал своим долгом прославить первочеловека - Адама - и славили - Н. Гумилев увидел в нем то начало, которое бросает вызов даже богам:

    В суровой доле будь упрям,

    Будь хмурым, бледным и согбенным,

    И не скорби по тем плодам,

    Неискушенным и презренным...

    Адам встречается в поэзии Гумилева то в образе экзотического конквистадора, покорителя морей ("Путешествие в Китай"), то в образе белого завоевателя, сверхчеловека, "паладина Зеленого храма", "королевского пса, флибустьера", что идет "дерзостным путем", "отряхивая ударами трости клочья пены с высоких ботфорт". С. Городецкий в своем стихотворении "Адам" поручает первочеловеку "просторный и многозвучный мир", он должен "живой земле пропеть хвалы". В самом начале пути некоторые представители нового течения даже предлагали назвать его - адамизмом.

    Третья заповедь акмеистов также соотносится с первыми двумя: утверждение крайнего индивидуализма связано с образом человека, который оторван от родины, это тот, "кто дерзает, кто ищет, кому опостылели страны отцов. У С. Городецкого подобный герой является в образе примитивного дикаря:

    Я молод, волен, сыт и весел

    В степях иду, степям пою.

    Постепенно формировался свой поэтический стиль. Стихи акмеистов отличались сжатостью, спрессованностью слова, строгим равновесием плотной, литой строфы, любовным обращением с эпитетом, зримой конкретностью и пластикой в лучших своих проявлениях. Причем каждый из поэтов "Цеха" нес при этом в большую поэзию сугубо свое индивидуальное начало. Трагичность мироощущения Гумилева сочеталось с его любовью к Земле, свободное чувство проверялось литературной дисциплиной, преданностью искусству, ставилось поэтом превыше всего.

    Итак, акмеисты осознавали себя наследниками символизма, использовавшими его достижения для создания новых ценностей. Какое же именно мировоззренческое "наследство" символистов оказалось актуальным для акмеистов? "Акмеисты стали писать стихи, казавшиеся самостоятельными и новыми,- однако так, что начитанный человек легко угадывал в их словах и словосочетаниях отсылки то к Пушкину, то к Данте. Это литература, опирающаяся на литературу. Футуристы поступали иначе: они делали все возможное, чтобы казаться абсолютно новыми, небывалыми… Писать стихи нужно было так, будто это первые стихи на свете, будто это сочинение первого человека на голой земле." . Одной из центральных идей романтизма и его наследника - символизма - является идея двоемирия. Суть этой идеи - в существовании двух реальностей, так или иначе связанных между собой. Есть Бог, значит, есть и "иерархия в мире явлений", есть "самоценность" каждой вещи. Все получает смысл и ценность: все явления находят свое место: все весомо, все плотно. Равновесие сил в мире -устойчивость образов в стихах. В поэзии водворяются законы композиции, потому что мир построен. Дерзания мифотворцев и богоборцев сменяются целомудрием верующего зодчего: "труднее построить собор, чем башню". Статью "Наследие символизма и акмеизм" Гумилев начал с заявления, подготовленного его другими статьями, - о том, что "символизм закончил свой круг развития и теперь падает… На смену символизма идет новое направление, как бы оно не называлось, акмеизм ли (от слова … - высшая степень чего-либо, цвет, цветущая пора), или адамизм (мужественный твердый и ясный взгляд на жизнь), во всяком случае, требующее большего равновесия сил и более точного знания отношений между субьектом и обьектом, чем то было в символизме.". Признавая достижения символизма, Гумилев категорически отверг не только русский символизм, но также французский и германский, слишком следовавший, по его мнению, догматам, что лишало его возможности "чувствовать самоценность каждого явления" . Центральной категорией акмеистического мировоззрения остается категория культуры, достаточно вспомнить знаменитое мандельштамовское определение акмеизма как тоски по мировой культуре. Однако, в отличие от символистского понимания культуры, она выступает для них не столько как создание человека, сколько как открытие изначального смысла в окружающем мире. Человек в таком случае - не создатель, собственным существованием отрицающий Творца, но та часть промысла, благодаря которой открывается смысл всего сущего. Из негативных оценок Гумилева вырисовывалась программа акмеизма: во-первых, никакой мистики, никакого братания с потусторонним миром; во-вторых, точность в соответствии слов предмету воображения; в-третьих, равное в художественном смысле отношение ко всем моментам жизни, малым, большим, ничтожным или великим - с целью объективно-художественной полноты охвата мира. "Мы ощущаем себя явлениями среди явлений", последнее, по мнению А.И. Павловского, "заключает в себе проповедь отстраненности от каких-либо оценок, тем более суда над действительностью.". Как мы уже говорили, манифесты акмеистов были наиболее эксплицитным выражением их мировоззрения. Однако рефлексивное понимание далеко не всегда соответствует реальному положению дел, к тому же манифесты отражают не только убеждения поэтов, но и обстоятельства литературного процесса.

    2. Литературно - критическая деятельность Н.Гумилева

    Николай Степанович Гумилев был не только выдающимся поэтом, но и тонким, проницательным литературным критиком. В годы, в которые он жил, это не было исключением. Начало XX века было одновременно и порой расцвета русской поэзии, и временем постоянно рождавшихся литературных манифестов, возвещавших программу новых поэтических школ, временем высокопрофессионального критического разбора и оценки произведений классической и современной поэзии -- русской и мировой. В качестве критиков и теоретиков искусства выступали в России почти все сколько-нибудь выдающиеся поэты-современники Гумилева -- И. Ф. Анненский, Д. С. Мережковский, З. Н. Гиппиус, В. Я. Брюсов, К. Д. Бальмонт, А. А. Блок, Вяч. Иванов, А. Белый, М. А. Кузмин, М. Цветаева, В. Ходасевич, М. А. Волошин и многие другие.

    Начав свою критическую деятельность в качестве рецензента поэтических книге в газете «Речь» в конце 1890-х годов, Гумилев продолжил ее с 1909 по 1916 г. в журнале «Аполлон». Статьи его, печатавшиеся здесь из номера в номер в разделе журнала «Письма о русской поэзии», составили своеобразный цикл. В нем обрисована широкая картина развития русской поэзии этой поры (причем не только в лице первостепенных ее представителей, но и поэтов второго и даже третьего ряда). В те же годы были опубликованы первые статьи Гумилева, посвященные теоретическим вопросам русской поэзии и русского стиха, в том числе знаменитая статья «Наследие символизма и акмеизм» (1913) -- один из двух главных теоретических манифестов отстаивавшегося Гумилевым направления в поэзии, за которым надолго закрепилось предложенное им название «акмеизм», -- направление, которое Гумилев и его поэтические друзья и единомышленники стремились противопоставить символизму. Кроме «Аполлона» Гумилев выступал в качестве критика в органе «Цеха поэтов» -- журнале «Гиперборей», «ежемесячнике стихов и критики», который выходил в 1912-1913 гг. под редакцией его друга М. Л. Лозинского (впоследствии известного поэта-переводчика). О литературно-критических статьях и рецензиях Гумилева в научной и научно-популярной литературе о русской поэзии XX в. написано немало -- и у нас, и за рубежом. Но традиционный недостаток едва ли не всех работ на эту тему состоит в том, что они всецело подчинены одной (хотя и достаточно существенной для характеристики позиции Гумилева) проблеме «Гумилев и акмеизм». Между тем, хотя Гумилев был лидером акмеизма (и так же смотрело на него большинство его последователей и учеников), поэзия Гумилева -- слишком крупное и оригинальное явление, чтобы ставить знак равенства между его художественным творчеством и литературной программой акмеизма.

    Свою литературно-критическую деятельность Гумилев начал с рецензий на книги, выходившие в 1908 и последующие годы. По преимуществу это были поэтические сборники как уже признанных к этому времени поэтов-символистов старшего и младшего поколения (Брюсова, Сологуба, Бальмонта, А. Белого и др.), так и начинавшей в те годы поэтической молодежи. Впрочем, иногда молодой Гумилев обращался и к критической оценке прозы -- «Второй книги отражений» И. Ф. Анненского, рассказов М. Кузмина и С. Ауслендера и т. д. Но основное внимание Гумилева-критика с первых его шагов в этой области принадлежало поэзии: напряженно ища свой собственный путь в искусстве (что, как мы знаем, давалось ему нелегко), Гумилев внимательно всматривался в лицо каждого из своих поэтов-современников, стремясь, с одной стороны, найти в их жизненных и художественных исканиях близкие себе черты, а с другой -- выяснить для себя и строго оценить достоинства и недостатки их произведений.

    Выросший и сложившийся в эпоху высокого развития русской поэтической культуры, Гумилев смотрел на эту культуру как на величайшую ценность и был одушевлен идеей ее дальнейшего поддержания и развития. Причем в отличие от поэтов-символистов идеалом Гумилева была не музыкальная певучесть стиха, зыбкость и неопределенность слов и образов (насыщенных в поэзии символистов «двойным смыслом», ибо цель их состояла в том, чтобы привлечь внимание читателя не только к миру внешних, наглядно воспринимаемых явлений, но и к миру иных, стоящих за ними более глубоких пластов человеческого бытия), но строгая предметность, предельная четкость и выразительность стиха при столь же строгой, чеканной простоте его внешнего композиционного построения и отделки.

    Отвечая в 1919 г. на известную анкету К. И. Чуковского («Некрасов и мы») о своем отношении к Некрасову, Гумилев откровенно казнил себя за «эстетизм», мешавший ему в ранние годы оценить по достоинству значение некрасовской поэзии. И вспоминая, что в его жизни была пора («от 14 до 16 лет»), когда поэзия Некрасова была для него дороже поэзии Пушкина и Лермонтова, и что именно Некрасов впервые «пробудил» в нем «мысль о возможности активного интереса личности к обществу», «интерес к революции», Гумилев высказывал горькое сожаление о том, что влияние Некрасова, «к несчастью», не отразилось на позднейшем его поэтическом творчестве (3,74).

    Этого мало. В последней своей замечательной статье «Поэзия Бодлера», написанной в 1920 г. по поручению издательства «Всемирная литература» (сборник стихов Бодлера, для которого была написана эта статья, остался в то время неизданным), Гумилев писал о культуре XIX в.: «Девятнадцатый век, так усердно унижавшийся и унижаемый, был по преимуществу героическим веком. Забывший Бога и забытый Богом человек привязался к единственному, что ему осталось, к земле, и она потребовала от него не только любви, но и действия. Во всех областях творчества наступил необыкновенный подъем. Люди точно вспомнили, как мало еще они сделали, и приступили к работе лихорадочно и в то же время планомерно. Таблица элементов Менделеева явилась только запоздалым символом этой работы. „Что еще не открыто?“ -- наперебой спрашивали исследователи, как когда-то рыцари спрашивали о чудовищах и злодеях, и наперебой бросались всюду, где оставалась хоть малейшая возможность творчества. Появился целый ряд новых наук, прежние получили неожиданное направление. Леса и пустыни Африки, Азии и Америки открыли свои вековые тайны путешественникам, и кучки смельчаков, как в шестнадцатом веке, захватывали огромные экзотические царства. В недрах европейского общества Лассалем и Марксом была открыта новая мощная взрывчатая сила -- пролетариат. В литературе три великие теченья, романтизм, реализм и символизм, заняли место наряду с веками царившим классицизмом».

    Нетрудно увидеть, что Гумилев здесь в духе призывов Блока (хотя он и не мог читать его статьи) рассматривает развитие мировой культуры XIX в. в «едином мощном потоке», пытаясь обнаружить в движении его отдельных областей связующие их общие закономерности. При этом литература и общественность, путь, пройденный поэзией, наукой и социальной мыслью XIX в., рассматриваются Гумилевым как часть единой, общей «героической» по своему характеру работы человеческой мысли и творчества.

    Мы видим, таким образом, что в последний период жизни Гумилев вплотную подошел к пониманию того единства и взаимосвязи всех сторон человеческой культуры -- в том числе «поэзии» и «общественности», -- к которому его призывал Блок. В поэзии Некрасова, как и в поэзии Бодлера, Кольриджа, Соути, Вольтера (и других поэтов, к которым он обратился в последние годы жизни), Гумилев сумел уловить не только черты, общие с породившей творчество каждого из них эпохой, присутствие в их жизни и поэзии выводящих за пределы мира одного лишь поэтического слова, более широких философских и общественно-исторических интересов. Понимание высокого назначения поэзии и поэтического слова, призванных своим воздействием на мир и человека способствовать преображению жизни, но подвергшихся измельчанию и обесценению в результате трагического по своим последствиям общего упадка и измельчания современной жизни и культуры,

    Путь Гумилева, по существу, вел его от «преодоления символизма» (по выражению В. М. Жирмунского) к «преодолению акмеизма». Однако к последнему этапу этого пути (который оказался высшим этапом в развитии Гумилева -- поэта и человека) он подошел лишь в конце жизни. Маска поэта -- «эстета» и «сноба», любителя «романтических цветов» и «жемчугов» «чистой» поэзии -- спала, приоткрыв скрытое под нею живое человеческое лицо.

    Тем не менее не следует думать, что «позднее» творчество Гумилева некоей «железной стеной» отделено от раннего. При углубленном, внимательном отношении к его стихотворениям, статьям и рецензиям 1900-1910-х годов уже в них можно обнаружить моменты, предвосхищающие позднейший поэтический взлет Гумилева. Это полностью относится к «Письмам о русской поэзии» и другим литературно-критическим и теоретическим статьям Гумилева.

    Очень часто кругозор автора «Писем о русской поэзии», как верно почувствовал Блок, был чрезвычайно сужен не только в эстетическом, но и в историческом отношении. Творчество современных ему русских поэтов Гумилев рассматривает, как правило, в контексте развития русской поэзии конца XIX-начала XX в. В этих случаях вопрос о традициях большой классической русской поэзии XIX в. и их значении для поэзии XX в. почти полностью выпадает из поля его зрения. Повторяя достаточно избитые в ту эпоху фразы о том, что символизм освободил русскую поэзию от «вавилонского пленения» «идейности и предвзятости», Гумилев готов приписать Брюсову роль своего рода поэтического «Петра Великого», который совершил переворот, широко открыв для русского читателя «окно» на Запад, и познакомил его с творчеством французских поэтов-"парнасцев" и символистов, достижения которых он усвоил, обогатив ими художественную палитру, как свою, так и других поэтов-символистов (235; письмо VI). В соответствии с этой тенденцией своих взглядов Гумилев стремится в «Письмах» говорить о поэзии -- и только о поэзии, настойчиво избегая всего того, что ведет за ее пределы. Но характерно, что родословную русской поэзии уже молодой Гумилев готов вести не только с Запада, но и с Востока, считая, что историческое положение России между Востоком и Западом делает для русских поэтов одинаково родными поэтический мир и Запада, и Востока (297-298; письмо XVII). При этом в 1912 г. он готов видеть в Клюеве «провозвестника новой силы, народной культуры», призванной сказать в жизни и в поэзии свое новое слово, выражающее не только «византийское сознание золотой иерархичности», но и «славянское ощущение светлого равенства всех людей» (282-283, 299; письма XV и XVII).

    Если верить декларации Гумилева, он хотел бы остаться всего лишь судьей и ценителем стиха. Но свежий воздух реальной жизни постоянно врывается в его характеристики поэтов и произведений, привлекающих его внимание. И тогда фигуры этих поэтов, их человеческий облик и их творения оживают для нас. Творения эти открываются взору современного человека во всей реальной исторической сложности своего содержания и формы.

    Статью «Жизнь стиха» (1910) Гумилев начинает с обращения к спору между сторонниками «чистого» искусства и поборниками тезиса «искусство для жизни». Однако, указывая, что «этот спор длится уже много веков» и до сих пор не привел ни к каким определенным результатам, причем каждое из обоих этих мнений имеет своих сторонников и выразителей, Гумилев доказывает, что самый вопрос в споре обеими сторонами поставлен неверно. И именно в этом -- причина его многовековой неразрешенности, ибо каждое явление одновременно имеет «право… быть самоценным», не нуждаясь во внешнем, чуждом ему оправдании своего бытия и вместе с тем имеет «другое право, более высокое-- служить другим» (также самоценным) явлениям жизни . Иными словами, Гумилев утверждает, что всякое явление жизни -- в том числе поэзия -- входит в более широкую, общую связь вещей, а потому должно рассматриваться не только как нечто отдельное, изолированное от всей совокупности других явлений бытия, но и в его спаянности с ними, которая не зависит от наших субъективных желаний и склонностей, а существует независимо от последних, как неизбежное и неотвратимое свойство окружающего человека реального мира.

    Таким образом, истинное произведение поэзии, по Гумилеву, насыщено силой «живой жизни». Оно рождается, живет и умирает, как согретые человеческой кровью живые существа, -- и оказывает на людей своим содержанием и формой сильнейшее воздействие. Без этого воздействия на других людей нет поэзии. « Искусство, родившись от жизни, снова идет к ней, не как грошевый поденщик, не как сварливый брюзга, а как равный к равному».

    Следующим после «Жизни стихов» выступлением Гумилева -- теоретика поэзии -- явился его знаменитый манифест, направленный против русского символизма, -- «Наследие символизма и акмеизм» (напечатанный рядом с другим манифестом -- С. М. Городецкого).

    Гумилев начал трактат с заявления, подготовленного его предыдущими статьями, о том, что «символизм закончил свой круг развития и теперь падает» . При этом он -- и это крайне важно подчеркнуть -- дает дифференцированную оценку французского, немецкого и русского символизма, характеризуя их (это обстоятельство до сих пор, как правило, ускользало от внимания исследователей гумилевской статьи) как три разные, сменившие последовательно друг друга ступени в развитии литературы XX в. Французский символизм, по Гумилеву, явился «родоначальником всего символизма». Но при этом в лице Верлена и Малларме он «выдвинул на передний план чисто литературные задачи». С их решением связаны и его исторические достижения (развитие свободного стиха, музыкальная «зыбкость» слога, тяготение к метафорическому языку и «теория соответствий» -- «символическое слияние образов и вещей»). Однако, породив во французской литературе «аристократическую жажду редкого и труднодостижимого», символизм спас французскую поэзию от влияния угрожавшего ее развитию натурализма, но не пошел дальше разработки всецело занимавших его представителей «чисто литературных задач».

    Следует также подчеркнуть, что, утверждая программу акмеизма как поэтического направления, призванного историей сменить символизм, Гумилев чрезвычайно высоко оценивает поэтическое наследие символистов, призывая своих последователей учесть неотъемлемые достижения символистов в области поэзии и опереться на них в своей работе -- преодоления символизма, -- без чего акмеисты не смогли бы стать достойными преемниками символистов.

    Последние три теоретико-литературных опыта Гумилева -- «Читатель», «Анатомия стихотворения» и трактат о вопросах поэтического перевода, написанный для коллективного сборника статей «Принципы художественного перевода», подготовленного в связи с необходимостью упорядочить предпринятую по инициативе М. Горького издательством «Всемирная литература» работу по переводу огромного числа произведений зарубежной классики и подвести под нее строгую научную основу (кроме Гумилева в названном сборнике были напечатаны статьи К. И. Чуковского и Ф. Д. Батюшкова, литературоведа-западника, профессора), отделены от его статей 1910-1913 гг. почти целым десятилетием. Все они написаны в последние годы жизни поэта, в!917-1921 гг. В этот период Гумилев мечтал, как уже было замечено выше, осуществить возникший у него ранее, в связи с выступлениями в Обществе ревнителей русского слова, а затем в Цехе поэтов, замысел создать единый, стройный труд, посвященный проблемам поэзии и теории стиха, труд, подводящий итоги его размышлениям в этой области. До нас дошли различные материалы, связанные с подготовкой этого труда, который Гумилев собирался в 1917 г. назвать «Теория интегральной поэтики», -- общий его план и «конспект о поэзии» (1914 ?), представляющий собой отрывок из лекций о стихотворной технике символистов и футуристов.

    Статьи «Читатель» и «Анатомия стихотворения» частично повторяют друг друга. Возможно, что они были задуманы Гумилевым как два хронологически различных варианта (или две взаимосвязанные части) вступления к «Теории интегральной поэтики». Гумилев суммирует здесь те основные убеждения, к которым привели его размышления о сущности поэзии и собственный поэтический опыт. Впрочем, многие исходные положения этих статей сложились в голове автора раньше и были впервые более бегло высказаны в «Письмах о русской поэзии» и статьях 1910-1913 гг.

    В эссе «Анатомия стихотворения» Гумилев не только исходит из формулы Кольриджа (цитируемой также в статье «Читатель»), согласно которой «поэзия есть лучшие слова в лучшем порядке» (185, 179), но и объявляет ее вслед за А. А. Потебней «явлением языка или особой формой речи» (186). Поэтика, по Гумилеву, отнюдь не сводится к поэтической «фонетике», «стилистике» и «композиции», но включает в себя учение об «эйдологии» -- о традиционных поэтических темах и идеях. Своим главным требованием акмеизм как литературное направление -- утверждает Гумилев -- «выставляет равномерное внимание ко всем четырем разделам» (187-188). Так, как с одной стороны, каждый момент звучания слова и каждый поэтический штрих имеют выразительный характер, влияют на восприятие стихотворения, а с другой -- слово (или стихотворение), лишенное выразительности и смысла, представляет собою не живое и одухотворенное, а мертворожденное явление, ибо оно не выражает лик говорящего и вместе с тем ничего не говорит слушателю (или читателю).

    Сходную мысль выражает статья «Читатель». Поэт в минуты творчества должен быть «обладателем какого-нибудь ощущения, до него неосознанного и ценного. Это рождает в нем чувство катастрофичности, ему кажется, что он говорит свое последнее и самое главное, без познания чего не стоило земле и рождаться. Это совсем особенное чувство, иногда наполняющее таким трепетом, что оно мешало бы говорить, если бы не сопутствующее ему чувство победности, сознание того, что творишь совершенные сочетания слов, подобные тем, которые некогда воскрешали мертвых, разрушали стены» .

    Последние слова приведенного фрагмента непосредственно перекликаются с цитированным стихотворением «Слово», проникнуты тем высоким сознанием пророческой миссии поэта и поэзии, которое родилось у Гумилева после Октября, в условиях высшего напряжения духовных сил поэта, рожденного тогдашними очищающими и вместе с тем суровыми и жестокими годами. Заключая статью, Гумилев анализирует разные типы читателей, повторяя свою любимую мысль, что постоянное изучение поэтической техники необходимо поэту, желающему достигнуть полной поэтической зрелости. При этом он оговаривается, что ни одна книга по поэтике (в том числе и задуманный им трактат) "не научит писать стихи, подобно тому, как учебник астрономии не научит создавать небесные светила. Однако и для поэтов она может служить для проверки своих уже написанных вещей и в момент, предшествующий творчеству, даст возможность взвесить, достаточно ли насыщено чувство, созрел образ и сильно волнение, или лучше не давать себе воли и приберечь силы для лучшего момента ", ибо «писать следует не тогда, когда можно, а когда должно»

    В статье о принципах поэтического перевода (1920) Гумилев обобщил свой опыт блестящего поэта-переводчика. Тончайший мастер перевода, он обосновал в ней идеал максимально адекватного стихотворного перевода, воспроизводящего характер интерпретации автором «вечных» поэтических образов, «подводное течение темы», а также число строк, метр и размер, характер рифм и словаря оригинала, свойственные ему «особые приемы» и «переходы тона». Эта статья во многом заложила теоретический фундамент той замечательной школы переводчиков 20-х годов, создателями которой явились Гумилев и его ближайший друг и единомышленник в области теории и практики художественного перевода М. Л. Лозинский. Особый интерес представляет попытка Гумилева определить «душу» каждого из главнейших размеров русского стиха, делающую его наиболее подходящим для решения тех художественных задач, которые поэт преследует при его употреблении. Живя в 1906-1908 гг. в Париже, Гумилев широко приобщается к французской художественной культуре. До поездки в Париж он, по собственному признанию в письме к Брюсову, недостаточно свободно владея французским языком, был сколько-нибудь полно знаком из числа французскоязычных писателей лишь с творчеством Метерлинка (да и того читал преимущественно по-русски). В Париже Гумилев овладевает французским языком, погружается в кипучую художественную жизнь Парижа. Вслед за Брюсовым и Анненским он берет на себя миссию расширить и обогатить знакомство русского читателя с Французским искусством и поэзией, постепенно продвигаясь в ее изучении от творчества своих современников и их ближайших предшественников -- поэтов-символистов и парнасцев -- до ее более отдаленных истоков.

    Наиболее плодотворный период историко-литературных штудий Гумилева -- начало 1918-1921 г. В это время диапазон его историко-литературных интересов расширяется, причем историко-литературные занятия идут у него рука об руку с интенсивной издательской и переводческой деятельностью. В 1918 г. Гумилев переводит с французского перевода П. Дорма древневавилонский эпос «Гильгамеш», которому предпосылает вступительную заметку, разъясняющую характер и методику его поэтической реконструкции подлинника. В сжатом и лаконичном (опубликованном посмертно) предисловии к переводу «Матроны из Эфеса» Петрония Гумилев стремится ввести и фигуру автора этой «гадкой, но забавной сплетни», и ее саму, как прообраз жанра новеллы, получившей позднее широчайшее развитие в литературе нового времени (от эпохи позднего средневековья и Возрождения до наших дней), во всемирно-исторический контекст, отмечая в ней черты, предвещающие «пессимистический реализм» Мопассана. Выше уже упоминалось о предисловии Гумилева, написанном для собрания переводов французских народных песен, подготовлявшегося издательством « Всемирная литература». Критик дает здесь емкую и содержательную характеристику французской народной поэзии, стремясь примирить те два противоположных ответа, которые сравнительно-историческая литературная наука XIX в. давала на вопрос о причинах, обусловивших сходные мотивы, объединяющие народные песни, поэмы и сказки разных стран и народов: это сходство, по Гумилеву, могло быть как следствием того, что в разной географической и этнической среде «человеческий ум сталкивался с одними и теми положениями, мыслями», рождавшими одинаковые сюжеты, так и результатом разнородного «общения народов между собой», заимствованием песенных сюжетов и мотивов друг у друга странствующими певцами, в качестве посредников между которыми определенное место занимали «грамотные монахи», охотно сообщавшие нищим поэтам-слепцам и другим странникам «истории, сложенные поэтами-специалистами»

    Для издательства «Всемирная литература» были написаны Гумилевым и предисловия к переведенной им «Поэме о старом моряке» o Т. Кольриджа, равно как и к составленному им сборнику переводов баллад другого английского поэта-романтика начала XIX в. Р. Соути. Оба этих поэта так называемой озерной школы были широко известны в свое время в России -- классические переводы из Р. Соути создали А. Жуковский и А. С. Пушкин. И посвященная темам морских блужданий и опасностей, жизни и смерти «Поэма о старом моряке» Кольриджа, и эпические по своему складу баллады Соути были созвучны характеру дарования самого Гумилева; как переводчик, он вообще тяготел к переводу произведений, близких ему по своему духовному строю (это относится не только к произведениям Готье, Кольриджа и Соути, но и к стихотворениям Ф. Вийона, Л. де Лиля, Ж. Мореаса, сонетам Ж. М. Эредиа, часть которых была блестяще переведена Гумилевым, «Орлеанской девственнице» Вольтера, в переводе которой он принял участие в последние годы жизни). Как видно из предисловия Гумилева к «Эмалям и камеям» Готье, творчество поэтов «озерной школы» привлекло его внимание уже в это время, однако посвятить время работе над подготовкой русских изданий их сочинений и выразить свое отношение к ним в специально посвященных им статьях он смог только в послереволюционные годы. Особый интерес этюдам Гумилева о Кольридже и Соути придает явно ощущаемый в них автобиографический подтекст -- Гумилев мысленно соотносит свою беспокойную судьбу с жизнью этих поэтов, а их поэтику и творческие устремления -- с поэтикой акмеистов. «Поэмы о старом моряке» -- утверждение, которое Гумилев подкрепляет блестящим анализом ее поэтического строя. В словах этих внимательному читателю не может не броситься прямая перекличка с приведенной выше характеристикой Гогена, содержащейся в одной из наиболее ранних статей Гумилева. Перекличка эта свидетельствует о необычайной устойчивости основного ядра его поэтического мироощущения (хотя устойчивость эта не помешала непрямолинейному и сложному пути творческого становления Гумилева-поэта). В то же время в статьях о Кольридже и Соути ощущается, что они рассчитаны на запросы нового читателя, в сознании которого живы пережитые им недавно революционные годы и события.

    В качестве предисловий к книгам горьковского издательства «Всемирная литература» были написаны также и другие две историко-литературные статьи позднего Гумилева -- краткая биография и творческий портрет А. К. Толстого (где автор ставил себе лишь весьма скромную цель дать общедоступную, научно-популярную характеристику основных произведений поэта, не выходя за пределы прочно установленного и общеизвестного) и опубликованная посмертно превосходная статья «Поэзия Бодлера» (1920), цитированная выше. В ней творчество Бодлера рассматривается в контексте не только поэзии, но и науки и социальной мысли XIX в., причем Бодлер характеризуется как поэт-"исследователь" и «завоеватель», «один из величайших поэтов» своей эпохи, ставший «органом речи всего существующего» и подаривший человечеству «новый трепет» (по выражению В. Гюго). «К искусству творить стихи» он прибавил «искусство творить свой поэтический облик, слагающийся из суммы надевавшихся поэтом масок» -- «аристократа духа», «богохульника» и «всечеловека», знающего и «ослепительные вспышки красоты», и «весь позор повседневных городских пейзажей». Статья о Бодлере достойно завершает долгий и плодотворный труд Гумилева -- историка и переводчика французской поэзии, внесшего значительный вклад в дело ознакомления русского читателя с культурными ценностями народов Европы, Азии и Африки.

    Библиография

    1. Автономова Н.С. Возвращаясь к азам //Вопросы философии- 1999 - №3- С.45

    2. Гумилев Н.С. Наследие символизма и акмеизм // Письма о русской поэзии. - М.: Современник, 1990 - с.235

    3. Келдыш В. На рубеже эпох // Вопросы литературы, 1993- №2 - С.26

    4. Николай Гумилев. Исследования и материалы. Библиография. - СПб: "Наука", 1994. - 55с..

    5. Павловский А.И. Николай Гумилев // Вопросы литературы - 2003- №10- С.19

    6. Фрилендер Г. Н. С. Гумилев -- критик и теоретик поэзии.: М., 1999


    Подобные документы

      Возникновение акмеизма. Возврат к материальному миру с его радостями, пороками, злом и несправедливостью. Символизм и акмеизм, футуризм и эгофутуризм эпохи серебряного века. Творчество Николая Гумилева. Романтическая исключительность.

      реферат , добавлен 12.12.2006

      Николай Гумилев как основатель акмеизма, место его творчества в лирике Серебряного века. Основные принципы акмеизма. Мотивы и образы в лирике. Лирический герой поэта и его особая энергия. Живописность поэтического мира, особенности ритма и лексики.

      контрольная работа , добавлен 29.11.2015

      Николай Степанович Гумилев – поэт с уникальной судьбой. Гумилев как создатель нового литературного направления – акмеизма. Неистребимая жажда странствий Гумилева. Творчество великого поэта Сергея Александровича Есенина, выросшее на национальной почве.

      реферат , добавлен 23.06.2010

      Детство и юность Н.С. Гумилева. Его первые стихи. Покровительство Брюсова молодому поэту. Экспедиции в Африку. Участие в боевых действиях во время Первой мировой войны. Литературная деятельность. Религиозные и политические взгляды. Арест и расстрел.

      презентация , добавлен 28.09.2015

      Литературные направления: романтизм, символизм, акмеизм. Художественные образы в стихотворениях Н. Гумилева из сборника "Романтические цветы": героический тип, обобщенный образ героя, образ смерти. Особенности Гумилевского художественного мира.

      научная работа , добавлен 25.02.2009

      Детство и юные годы Н.С. Гумилева - известного русского поэта Серебряного века. "Путь конквистадоров" - первый сборник автора. Сборник стихов "Жемчуга" и развитием темы романтической мечты. Поездки Гумилева за границу, его участие в Первой мировой войне.

      презентация , добавлен 20.09.2011

      Гумилев как русский поэт Серебряного века, создатель школы акмеизма, литературный критик, офицер. Гумилев в Париже, его деятельность. Исследование Африки поэтом. Книга "Путь конквистадора", "Романтические цветы", поэтический сборник "Чужое небо".

      презентация , добавлен 05.04.2012

      Краткий очерк жизни, личностного и творческого становления известного российского поэта Николая Гумилева. Факторы и личности, повлиявшие на формирование его творческих вкусов. Любовь к А. Ахматовой и поэзии, посвященные ей. Политические взгляды поэта.

      творческая работа , добавлен 18.05.2009

      Детство и отрочество Николая Степановича Гумилева, формирование его литературных вкусов. Анализ стихотворения "Капитан". Служба в уланском полку во время Первой мировой войны. Приговор Петроградской Чрезвычайной комиссии и приведение его в исполнение.

      презентация , добавлен 12.01.2011

      История жизни и творчества русского поэта ХХ века Н.С. Гумилева, его образование и интересы. Родители поэта, их социальный статус. Основные поэтические произведения Гумилева, африканские мотивы в его трудах. Советский этап жизни и трагическая гибель.

    Лучшие статьи по теме